Как-то на перроне вокзала в Кисловодске я наблюдал дружескую встречу мебельщика Кольцова с великим футбольным тренером Константином Бесковым. Строгий и в миру Бесков весь светился доброжелательством и радостью от неожиданной встречи.
Кольцов сразу же сообразил, что я не из тех, кто покупает дефицитную мебель, и сказал мне: “Привет от братьев Вайнеров”, указав на корни нашего знакомства.
В глазах Бескова я от такого знакомства, конечно, вырос — и, когда Кольцов нас покинул, он сознался мне, что никто так не может его, Константина Ивановича Бескова (тогда тренера народной команды “Спартак”), рассмешить, как этот дальний родственник Вайнеров. Я даже не удержался от вопроса — неужели тренер не знаком с другим Аркадием — Райкиным? Оказалось, что знаком (а я и не сомневался).
На банкете Кольцов сидел за столом рядом со следователем по особо важным делам Виноградовым — и оживленно за трапезой с ним беседовал. Чему вроде бы удивляться при популярности Кольцова, мною уже отмеченной?
Нюанс, однако, существовал.
Виноградов оставался в своей должности, а Кольцов временно свой директорский пост оставил, поскольку был осужден и для сокращения срока отбывания наказания переведен на “химию”.
Непосредственно с “химии” он прибыл к родственникам на творческий вечер — и, в отличие от Высоцкого, остался на банкет. Куда ему было торопиться.
В своем тосте временно отлученный от дел мебельщик пожелал братьям “оставаться флагманами советской литературы”. Насчет флагманов всей литературы родственник загнул. Евреям-детективщикам (пусть и партийным, а одному из них — и офицеру милиции на Петровке) стать такими флагманами никто бы не разрешил.
Но по успеху у читателя братья сделались флагманами.
В один из приездов на родину Жора сказал мне, что за всю свою сознательную жизнь так не смеялся, как у себя на Лонг-Айленде, когда получил приглашение на конференцию в Сорбонне, посвященную творчеству Александры Марининой.
Мне казалось неловким упомянуть в этом разговоре про участие в этой конференции моей жены — притом что жена совсем невысокого мнения была не только о текстах Марининой, но и о текстах самих Вайнеров. Разговор всерьез о Марининой показался ей занятным поводом для публикации своих соображений о социологии чтения, и прежде всего — о современной жизни, делающей выбор в пользу Марининой, — и в Сорбонне она выступала с докладом.
Когда я прочитал уже дома ее доклад, мне захотелось самому написать чего-нибудь про Жору (и Аркадия, разумеется).
Но сочинять статьи я не умею. Мое дело — вспоминать.
Еще до брака со мной моя жена, к неудовольствию, надо сказать, своего тогдашнего мужа, напечатала статью, где выражала сильное (и аргументированное примерами из текста) сомнение в правдивости братьев, заверявших, что последние два своих романа как опасно для авторов антисоветские они до лучших времен закопали под какой-то березой в Переделкине.
Тогдашний муж не столько Вайнеров защищал, сколько беспокоился о том, что статья восстановит против его жены определенную часть общества, превратившуюся в ревностных читателей этих братьев.
Женитьбу на даме, выступившей против них с Аркадием, Жора счел бы, наверное, предательством с моей стороны, дружи мы с ним так, как дружили в юности, а не пунктирно, как всю последующую жизнь, — и будь он до конца убежден, что я восторгаюсь его сочинениям так же, как все остальные читатели.
Мы с Авдеенко вновь оказались в уже описанной мною ситуации, когда деньги кончились, а покидать ресторан до закрытия казалось нелепостью. Стояли возле зеркальной стены вестибюля Дома журналиста — и соображали, кто нам наверняка даст в долг.
И первый несомненный кандидат в кредиторы не заставил себя ждать — откуда-то (не из того ли же самого ресторана или бара?) вышел Жора.
И вдруг Авдеенко мне сказал: “У него-то мы, надеюсь, никогда занимать не будем”.
Деньги мы через минуту заняли у кого-то другого.
И, когда вернулись за ресторанный столик, какое-то время, пока официантка несла наш заказ, я думал о странной реакции Авдеенко — для него особенно странной.
Мой друг Авдеенко — человек наследственно вспыльчивый — бывал, однако, невыдержанным только при игре в футбол и ссорах с женами. В остальных случаях его отличала выдержка, отсутствие агрессивности и желания конфликтовать.
Он был объективнее меня в оценках и более доброжелателен.
Постоянно находившийся в среде людей успеха, Авдеенко никогда не тяготился ревниво ничьей известностью, считал себя (и вел себя) с любой знаменитостью на равных — и отношения со знаменитостью не составляли для него труда, осложненного завистью.
В Доме кино давали премьеру фильма Алексея Германа (Авдеенко, конечно, дружил и с Германом) “Мой друг Иван Лапшин”.
В зале собралась вся кинематографическая Москва (точнее, ее цвет).
Но сначала на сцену вышло человек двадцать — и среди них мой друг (о чем я не был предупрежден).
Устроители вечера предварили всеми ожидаемый фильм Германа документальной лентой о греческом композиторе Белояннисе, которая никого, кроме тех двадцати человек на сцене, не волновала перед премьерой “Лапшина”.
Из титров я затем узнал, что Авдеенко — автор дикторского текста, весь смысл которого был в том, что одну из своих симфоний Белояннис сочинил весной и потому назвал ее “Весенней”.
После фильма Германа народ расходился взволнованным, потрясенным — или разгневанным сложным кинематографическим языком.
Про Белоянниса все напрочь забыли.
Кроме любезной тещи Германа, жены писателя Борщаговского. Она подошла к Авдеенко — и сказала ему: “Саша, с премьерой”. “И вас тоже…”
Очень надеюсь, что он ответил так в шутку.
Я всегда помнил и помню, насколько труднее, чем Авдеенко, братьям Ардовым, Андрею Кучаеву и даже мне, не самому из них везучему, давалось Георгию Вайнеру вхождение в ту жизнь, какой мечтал он жить.
Перед началом того вечера в Доме литераторов мы смотрели с ним вместе, как впускают в строго охраняемые двери публику с билетами.
“Да, — с плохо скрытым удовольствием заметил Жора, — столько народу рвется сейчас сюда только из-за того, что когда-то одному мальчику не хотелось ходить на службу”.
Меня покоробила не столько некорректность замечания про “одного” (только одного, получалось, мальчика, без соавтора в лице старшего брата), сколько неправда о нежелании ходить на службу.
Хотелось бы думать, что, говоря про службу, он имел в виду работу в Музее революции, где за крошечную зарплату работал смотрителем панорамы “Штурм Зимнего” (Жора включал панораму, а при мне однажды и устранил в ней неисправность), или инженерство в гостинице “Советская” (где, мне теперь кажется, он был главным инженером — и в ресторане мы с десяткой в кармане на двоих сидели за столиком для дипломатов с флажком какой-то страны).