Но наша маленькая Лилли написала свою первую книгу почти случайно; эта книга была всего лишь эвфемизмом попытки подрасти, и все же, написав ее, Лилли убедила себя, что она писательница; а на самом деле она, возможно, была всего лишь тонко чувствующим читателем, любителем литературы, хотевшим писать. Думаю, Лилли погубило именно ее писательство (а оно на это способно). Писательство сожгло ее дотла. Она была слишком мала, чтобы принять на себя такую добровольную пытку, постоянное отсечение кусочков собственной плоти. После того, как киноверсия «Попытки подрасти» сделала ее знаменитой, и после того, как телесериал «Первый отель „Нью-Гэмпшир“» сделал Лилли Берри повсеместно известной, полагаю, Лилли захотела «просто писать», как часто говорят авторы. Полагаю, она не хотела ничего другого, как только быть свободной, чтобы написать теперь свою книжку. Вся проблема в том, что вторая книга Лилли вышла не слишком хорошей. Она называлась «Сумерки ума» — выражение, позаимствованное Лилли у ее гуру, Дональда Джастиса.
И вот приходят сумерки ума.
И светлячки шевелятся в крови.
И так далее. Может быть, с ее стороны было бы мудрее выбрать название для книги из другой строчки Дональда Джастиса:
Время кланяется нам не без ошибок
Она могла бы назвать свою книгу «Не без ошибок» — потому что именно так оно и было. Она откусила больше, чем могла проглотить; это была не ее лига. Речь в «Сумерках ума» шла о смерти мечты, о том, как тяжело мечты умирают. Это была смелая книга, в которой Лилли отошла от своей маленькой биографии, но затронула область, слишком для себя чуждую, чтобы суметь там за что-то ухватиться; она написала сумбурную книгу, говорившую в первую очередь о том, насколько чужд нашей сестренке сам этот язык. Когда пишешь сумбурно, ты всегда подставляешься. И Лилли с ее ранимостью подставилась по полной программе — едким критикам, зашоренным журналистам, матерым акулам пера.
Как говорил Фрэнк, который был обычно прав насчет Лилли, ее больше смущало не то, что она написала плохую книгу, а то, что в некоторых довольно влиятельных кругах плохих читателей та рассматривалась как героическая. Определенную группу студентов-бездарей привлекла именно сумбурность «Сумерек ума»; они с радостью открыли для себя, что абсолютная невнятица не только может быть опубликована, но, похоже, считается чем-то заведомо серьезным. Как указал Фрэнк, некоторым студентам больше всего нравилось в этой книге именно то, что Лилли ненавидела: самокопание, ведущее в никуда, бессюжетность, размытость характеров, отсутствие интриги. Отчего-то в определенных университетских кругах явное неумение выразить свою мысль воспринимается как подтверждение того, что очевидный для любого дурака порок можно при помощи искусства обратить в добродетель.
— И где только эти студентики набираются таких идей! — жаловалась Фрэнни.
— Не все они так думают, — замечал Фрэнк.
— Они думают, что натянутое, вымученное и труднопонимаемое, с долбаной большой буквы Т, лучше, чем увлекательное, прямое и понятное! — кричала Фрэнни. — Что, черт подери, происходит с этими людьми?
— Не все же они такие, Фрэнни, — говорил Фрэнк.
— Только те, кто делает культ из неудачи Лилли? — спрашивала Фрэнни.
— Только те, кто слушает своих учителей, — самодовольно говорил Фрэнк, чувствуя себя в своей тарелке: отрицания всего и вся. — Я хочу сказать, как ты думаешь, Фрэнни, у кого эти студенты учатся так думать? — спрашивал ее Фрэнк. — У своих учителей.
— Господи Иисусе! — обычно говорила Фрэнни. Она не просила роли в «Сумерках ума»; в любом случае, снять по этой книге кино не было никакой возможности. Фрэнни сделалась звездой намного проще, чем Лилли — писательницей.
— Быть звездой проще, — говорила Фрэнни. — Не надо ничего делать, достаточно расслабиться, быть самой собой и ждать, что ты понравишься людям. Ты просто должна верить, что они увидят твое внутреннее «я», — говорила Фрэнни. — Ты просто должна расслабиться и верить, что твое внутреннее «я» найдет к ним дорогу.
Думаю, писателю, чтобы показать свое внутреннее «я», надо приложить некоторые усилия. Я всегда хотел написать об этом письмо Дональду Джастису, но, думаю, хватит и того, что я его однажды видел, пусть и издалека. Если бы то, что в нем есть самого чистого и лучшего, отсутствовало в его стихах, он не был бы хорошим поэтом. А так как что-то хорошее и сильное перешло из него в его стихи, встреча с ним" может принести разочарование. Нет, я вовсе не хочу сказать, что он ничтожество какое-нибудь. Возможно, он замечательный человек. Но он не может быть таким же чеканным, как его стихи; его стихи настолько величественны, что он в сравнении с ними заведомо проигрывает. В случае с Лилли, конечно, было наоборот: это ее творчество проигрывало по сравнению с ней самой, как она прекрасно знала. Она знала, что ее творчество не так привлекательно, как она сама, и потому искала окольных путей.
Фрэнни спасло не только то, что звездой быть легче, чем писателем. Фрэнни спасло еще и то, что она была не только звездой. Дональд Джастис прекрасно знал, что писательство — одинокое занятие, независимо от того, живешь ты один или нет.
Меня ты не узнаешь,
Мое лицо — то, что цветет
Во влажных зеркалах в несчетных ванных,
Когда ты ищешь выключатель.
В моих глазах — такое выражение,
Как у холодных статуй,
Следящих за возвратом голубей
От корма, что мы разбросали.
— Господи Иисусе, — как сказала бы Фрэнни. — Кто же захочет с ним встречаться?
Но Лилли была очаровательной — для всех, кроме себя самой. Лилли хотела, чтобы и слова ее были очаровательны, но слова ее подвели.
Удивительно, что в свое время мы с Фрэнни думали о Фрэнке как о мышином короле; мы совершенно неправильно представляли себе Фрэнка. Мы его с самого начала недооценивали. Он всегда был героем, но мы поняли это, только когда он начал подписывать все наши чеки и сообщать нам, сколько мы можем потратить на то или другое.
Нет, нашим мышиным королем была Лилли.
— Мы должны были догадаться, — будет снова и снова нудеть Фрэнни. — Она просто была слишком маленькой!
Итак, теперь Лилли для нас потеряна. Она была грустью, которую мы никогда до конца не понимали; мы не могли разглядеть, что стояло за ее маскировкой. Возможно, Лилли так и не выросла достаточно большой, чтобы мы это увидели.
Она стала автором одного шедевра, который сама ни в грош не ценила. Она написала сценарий постановки с Чиппером Доувом в главной роли; она была автором и режиссером оперы, написанной в лучших традициях Schlagobers и крови. Она знала, как далеко можно зайти с этой историей. А вот «Сумерки ума» не оправдали ее ожиданий, и она попыталась начать все снова, попыталась написать книгу, которую вычурно назвала «Все то, что после детства». Это даже не было строкой из Дональда Джастиса; это была собственная идея Лилли, которая тоже не оправдалась.
Когда Фрэнни выпивает слишком много, она начинает все валить на ту власть, которую приобрел над Лилли Дональд Джастис; иногда Фрэнни допивается до того, что начинает обвинять бедного Дональда Джастиса в том, что произошло с Лилли. Но мы с Фрэнком наперебой убеждаем Фрэнни: совершенство — вот что убило Лилли, а именно — финал «Великого Гэтсби». Это не был ее финал, и такой финал был ей не по зубам. Однажды Лилли сказала:
— Черт бы побрал этого Дональда Джастиса! Все хорошие строчки написал он!
Не исключено, что последняя строчка, прочтенная моей сестрой Лилли, тоже принадлежала ему. Фрэнк нашел Лиллин экземпляр «Ночного света» Дональда Джастиса, открытый на двадцатой странице — странице с затрепанным уголком и многократно обведенной строчкой в самом верху — обведенной губной помадой, разноцветными шариковыми ручками и даже простым карандашом:
Но может ли быть правильным конец?
Должно быть, эта строчка и стала последней каплей.
Стояла февральская ночь. Фрэнни была на Западном побережье; Фрэнни не могла ее спасти. Мы с отцом были в Мэне; Лилли знала, что мы рано ложимся спать. В то время у отца была уже третья собака-поводырь. Захер умерла от ожирения. Нахально тявкающую белую собачонку сбила машина. У нее была привычка гоняться за машинами, к счастью, не тогда, когда она шла с отцом. Отец назвал ее Шлагоберс: когда она лежала, свернувшись комочком, то напоминала взбитые сливки. Третья собака любила портить воздух, но этим ее неприятное сходство с Грустецом исчерпывалось; это была еще одна немецкая овчарка, но на этот раз кобель, и отец настоял на имени Фред. Так звали разнорабочего в третьем отеле «Нью-Гэмпшир» — глуховатого бывшего краболова. Какую бы из своих собак отец ни звал, будь то Захер, или Шлагоберс, Фред-рабочий, где бы он ни работал, тут же откликался: «Что?». Все это так раздражало отца (не говоря уж о том, как напоминало нам обоим Эгга), что он грозился назвать следующую собаку Фредом.