а не подчиняются приказам, продолжала считаться крайне опасной: по выражению одного прусского офицера «размышляющий солдат уже не солдат, а бунтовщик»[337]. Наконец, появился вопрос политической надёжности после того, как в 1815 г. недовольная и разгневанная французская армия разом поддержала Наполеона. На самом деле не было свидетельств обоснованности этого аргумента — в конце концов, во Франции в 1789 г., в России в 1801 г., в Испании в 1808 г. и в Швеции в 1792 и 1809 гг. профессиональные армии старого образца, или по крайней мере их офицеры, были проводниками или союзниками политической революции, вдобавок в 1814 г. армия, бывшая плодом массовой воинской повинности, растоптала испанскую конституцию — но в атмосфере 1815 г. казалось аксиомой, что небольшие армии из бывалых солдат, безусловно, оптимальны в политическом плане, тем более, что послевоенный период характеризовался серьёзными трудностями, а со всех концов Европы приходили сообщения о хлебных бунтах и крестьянских восстаниях.
Всё вроде бы было верно. Однако реакционность, присущая таким мыслям, сталкивалась с крупной проблемой, заключавшейся в том, что наполеоновские войны, нравилось это или нет, привлекли к участию в них очень крупные армии, часто состоявшие из солдат с минимальными подготовкой и опытом. По выражению Джона Гуча:
«Головоломка, с которой в то время столкнулись в большинстве своём правители Европы, заключалась в том, как согласовать военную эффективность, подразумевающую необходимость крупной армии, созданной за счёт воинской повинности, с надёжностью, требующей небольшого элитного, профессионального войска»[338].
Однако решение этой задачи заняло немного времени: был найден ответ — для высокой военной эффективности совсем не нужна армия, созданная за счёт воинской повинности. Так, во Франции многие наполеоновские генералы, вновь нашедшие себе применение при Бурбонах, доказывали (может быть отчасти потому, что они не могли не считаться политически неблагонадёжными), что главный урок, извлечённый из войн, ведомых их бывшим господином, заключается в том, что от массовых армий было мало проку. Например, контраст между аустерлицкой кампанией и кампанией 1812 г. показывал, что, чем больше росла французская армия, тем сильнее снижались её качество и возможности. Слабость её увеличивала неспособность зелёных новобранцев выдерживать тяготы полевой жизни, умножались проблемы, связанные со снабжением, а боевая тактика всё больше основывалась на грубой силе. В результате «великая армия» из точнейшего орудия, которым она была в 1805–1807 гг., выродилась в неуклюжего монстра, в конце концов павшего под тяжестью собственного веса. В равной мере, в Пруссии, даже в разгар периода реформ всегда находились многочисленные офицеры, которые считали, что сражения при Ауэрштедте и Йене были проиграны из-за невезения и неумелости, а не из-за той фундаментальной военной слабости, в которой обвиняли армию Шарнгорст со товарищи. После 1814 г. люди такого рода, поощряемые растущим раздражением Фридриха-Вильгельма реформаторами, которые не только, как правило, проявляли заносчивость и непокорность, но ещё и затеяли «освободительную войну», последствия которой навязывали ему сильно националистическую внешнюю политику, при каждой возможности рисовали массовую армию, сформированную в 1813 г., как недисциплинированную и ненадёжную, привлекая особое внимание к массе свидетельств крайней неэффективности ландвера (хотя это было в основном справедливо, нельзя не отметить, что ландверу крайне не хватало ни соответствующей подготовки, ни опытных офицеров). Наконец, в Австрии для таких военачальников, как Шварценберг и эрцгерцог Карл, само сохранение империи являлось убедительным доказательством совершенной достаточности традиционной военной системы, из чего вытекала мораль, заключавшаяся, по выражению последнего, в том, что имеет значение «не число солдат…, а их сноровка и подвижность»[339].
Именно этими представлениями объясняется то обстоятельство, что ведущим военным мыслителем периода, последовавшего за 1815 г., стал не «махди[340] массы» Карл фон Клаузевиц, а Антуан Анри Жомини (Antoine Henry Jomini). В сущности, если Жомини и пользовался влиянием, то лишь потому, что говорил то, что хотели услышать его слушатели. Швейцарец скромного происхождения, Жомини был штабным офицером в наполеоновской армии, служил при Иене и Эйлау, на Пиренейском полуострове и, наконец, в 1813 г. в Германии, где смесь личной обиды и корысти заставила его переметнуться на другую сторону и поступить на службу к русским. Впоследствии он посвятил себя работе над комментариями к военному искусству и разработал теорию ведения военных действий, лейтмотивом которой стало охаивание наполеоновской эпохи. В этом плане особенно скандальными были испанская и русская кампании. С одной стороны Испания предоставляла ему образ «народной войны» во всех её крайностях — образ страны, которую опустошали не только вражеские армии, но и отряды партизан вместе с бандитами, страны, в которой была полностью разрушена нормальная жизнь, в которой нормой стали голод и зверства. С другой стороны, для него не существовало доказательств ценности «народных армий», поскольку толпы зелёных рекрутов, выставленных испанцами, были биты почти всегда, когда они попадали на поле сражения, тогда как построенная по образцу восемнадцатого столетия небольшая профессиональная армия герцога Веллингтона была почти неуязвима. Между тем русская кампания давала Жомини дополнительный урок кошмаров, которые могут стать следствием вовлечения народа в вооружённый конфликт — крестьяне, может быть, и не сыграли главной роли в разгроме Наполеона, но они, однако, творили ужасающие зверства, соответствующие их дикости, не говоря уже о сложностях, вызываемых большими размерами армий. И, наконец, из наполеоновских войн в целом Жомини извлёк следующий урок: он считал совершенно очевидным, что Наполеон вовлёк Францию в войну, из которой не было никаких выходов, кроме полной победы; по его словам: «Можно было бы сказать, что его послали в сей мир, чтобы научить генералов и государственных мужей вещам, которых следует избегать»[341]. Неспособность императора поставить предел своим целям стала основной причиной ожесточения конфликта, против которого так возражал Жомини. Из этого следовало, что необходимо вернуться к тем временам, когда целью войны являлось не полное уничтожение противника, а просто преследование династических интересов. Он искренне признавал:
«Как солдат… я подтверждаю, что мне по душе старое доброе время, когда французская и английская гвардии учтиво предлагали друг другу право дать первый залп[342]… и что я предпочитаю его той ужасной эпохе, когда священники, женщины и дети по всей Испании строили планы убийства отбившихся от своих солдат»[343].
Под влиянием этих убеждений Жомини сформулировал довод, имевший явно пристрастный характер. Открыто пренебрегая вескими свидетельствами обратного, он утверждал, что главным элементом военного искусства Наполеона было не