Спорили долго. И чем спокойнее говорил Роман, чем убедительнее звучала его речь, тем больше кипятился Калугин, тем беспорядочнее сыпал слова. Ушел он с багровыми пятнами на щеках.
Роман посмотрел на меня смеющимися глазами:
— Хорошо я его отбрил?
— Очень! — воскликнул я.
Таким, явно довольным собой, мне никогда не приходилось видеть Романа.
— Эх, жалко, нельзя мне открыто выступать в полемике вот с такими оппортунистами, буржуазными приспособленцами. А кто слышал меня раньше, говорили, что я их в щебенку крушил. Ну ладно, расхвастался! Если хочешь знать правду, все, что я говорил сейчас, я говорил не для него, а для тебя. Иначе я совсем не стал бы говорить. А ты вот послушал наш спор и на живом примере увидел, кто куда тянет. То, что он говорил, говорят и все верные последователи Мартова и Плеханова, этих «вождей» II Интернационала, скатившихся до прямого социал-шовинизма.
— А то, как ты крушил его, мог сделать только последователь…
Я запнулся, не зная, нужно ли открыто говорить ему то, в чем я уже был убежден.
— Ну? — поощрительно поднял он голову.
— Ленина, — с готовностью закончил я.
8. Волшебные очки
Кто-то на нашем курсе задал Ферапонту вопрос, почему в России так сильно развит кустарный промысел. Он ответил, что причин много, и принялся их перечислять: тут и особенное географическое положение страны, и обилие сырьевых материалов, и природная сметливость русских крестьянок, плетущих кружева не хуже прославленных брюссельских, и относительная слабость российской промышленности. Я сказал:
— Будь у крестьян достаточно земли, их сметливые жены и дети не стали бы по шестнадцать часов в сутки чахнуть над кружевами.
— Что вы хотите этим сказать? — не глядя на меня, сухо проговорил Ферапонт (он уже давно избегает встречаться со мной взглядом).
— Что вы забыли назвать одну из главных причин.
— Это не основная причина, — презрительно кривя губы, ответил он и назвал какой-то край, в котором пахотной земли вполне достаточно, но кустари там плетут рогожные кули чуть ли не на всю Россию.
Я не знал, сколько в том крае земли, но с уверенностью сказал, что земли там достаточно для помещиков, а помещики рогожу сами не выделывают.
Словом, мы поцапались.
Я вернулся домой, когда Роман и Аркадий уже сидели за столом.
— Ты что, опять сражался с Ферапонтом? — спросил Роман.
— Так, немножко поспорили.
— Хорошо «немножко»! — засмеялся, давясь вареником, Аркадий. — Чуть не укусил его.
— Как это «чуть не укусил»? — не понял я. — В непосредственном смысле слова?
— Ну да! За палец. Он тем и спасся, что убежал из аудитории. Так, по крайней мере, Воскресенский говорил.
— Воскресенский и не то может наплести, — усмехнулся Роман. — Недавно он рассказывал, что встретил на меловом холме гориллу и даже поздоровался с ней за руку. С пьяных глаз чего не покажется! Ну, все-таки, что у вас там вышло?
Я подробно рассказал. Роман слушал молча, лишь изредка бросая на меня короткий и явно одобрительный взгляд.
Когда в комнату донесся гул церковных колоколов, Аркадий захлопнул книгу, натянул шинель и ушел.
— Что бы это значило? — повел Роман бровями. — Как только зазвонят к вечерне, наш Аркадий одевается и уходит.
— Наверно, идет на свидание с какой-нибудь епархиалочкой или гимназисткой. А вечерний звон — это у них условленный час свидания.
— Скорее всего — так. А я уж готов был подумать, что он и впрямь готовится стать важной духовной особой, игуменом монастыря, что ли. Как бы то ни было, он кстати ушел. Хочу поговорить с тобой наедине. Ты вот рассказывал о споре с Ферапонтом. В общем, ты, конечно, прав. Но твоя аргументация недостаточно глубока. Я давно хотел тебя спросить: ты как знакомился с марксистским экономическим учением, по какой книге?
— По «Эрфуртской программе».
— А учение Маркса надо знать по Марксу. Ты уже в таком возрасте, в каком и можно и должно науки изучать по первоисточникам, а не по изложениям, к тому же еще и кривобоким. И вот мой совет: возьми-ка ты первый том «Капитала» и основательно проштудируй его. Проштудируешь — и станешь на голову выше. Так, по крайней мере, я себя почувствовал, когда дочитал эту книгу до конца.
— А где его взять? — спросил я, вспомнив все свои безуспешные попытки найти «Капитал» в библиотеках. — Мне бы хоть одним глазком посмотреть на него.
— Зачем же одним? — улыбнулся Роман, — Смотри двумя.
Он пошарил в своем чемодане, вынул из него объемистую книгу в переплете и протянул мне.
— Это… это «Капитал»? — даже отступил я в волнении.
Роман поднял переплет:
— Читай.
Я впился в титульный лист. На нем стояло:
Я выхватил книгу и сел за стол с намерением сейчас же приняться за ее штудирование.
— Не так порывисто, не так порывисто! — засмеялся Роман. — Я, брат, замечал, кто так, с налету, начинает, тот, натолкнувшись на первые трудности, быстро остывает и отступает. А трудности будут, об этом сам Маркс говорит. — Роман перевернул страницу. — Вот что он писал в предисловии к первому изданию: «Всякое начало трудно, — эта истина справедлива для каждой науки. И в данном случае наибольшие трудности представляет понимание первой главы, — в особенности того отдела ее, который заключает в себе анализ товара». Ну, ничего, одолеем. Где чего не поймешь, спрашивай меня, не стесняйся. Мне тоже нужно прочитать кое-что заново.
— Нет, не остыну, не отступлю! — сказал я решительно. — Пусть кровь льется по руке, по ноге, а я все равно доберусь до самой макушки, которая сверкает, как алмаз.
Роман внимательно посмотрел мне в глаза и озабоченно спросил:
— Тебе… нездоровится?
— Почему же? Вполне здоров.
— Но… я что-то не пойму… Какая кровь? Что за макушка?
— Да, правда, так понять трудно. Сейчас объясню. — И я рассказал, как получил вырезку из книги на французском языке и как моряк-англичанин перевел мне, что там было напечатано.
— Так ведь это же… Ну, конечно, ведь это же… Ну-ка, повтори, повтори!..
Я повторил.
— Не может быть никакого сомнения! Ведь это вольный, очень вольный перевод фразы Маркса из письма к Лашатру. Вырезка у тебя?
— Я никогда с ней не расстаюсь.
— Покажи.
Из полотняного бумажничка, в котором хранились мой паспорт, записка Дэзи, мамина фотокарточка и несколько бумажных рублей, я вынул вырезку и подал Роману. Он быстро ее пробежал и весело сказал:
— Так и есть, из того письма. Оно напечатано как предисловие во французском издании «Капитала». У меня была эта книга, я купил ее у одного петербургского букиниста, но ее при обыске отобрали.
— При обыске?! У тебя был обыск? — насторожился я.
— Так, пустяки, по недоразумению, — уклончиво сказал Роман. — Вот что тут напечатано. — И он медленно и торжественно прочитал слова, которые несколько лет спустя вышивали золотыми нитями на тысячах красных бархатных стягов: — «В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот может достигнуть ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам».
Я стоял, потрясенный.
— Что, здорово сказано? — спросил Роман, глядя на меня исподлобья.
— Каждое слово — как удар в серебряный колокол, — прошептал я и невольно прикрыл глаза, будто ждал, не повторится ли этот могучий и чистый звон.
— Все-таки, кто же тебе эту вырезку прислал? Ты знаешь?
— Точно — нет, но догадываюсь. Вернее всего, Зойка.
— Зойка? Гм… Когда ты узнал, что принят в институт, ты крикнул: «Да здравствует Зойка!» Это та самая?
— Та самая, — кивнул я.
У меня не было человека, которому я мог бы, как Роману, все доверять. Взволнованный, я рассказал, как еще в детские годы в мою жизнь вошли два существа, такие разные, но никогда не уходящие из моей души.
Пока я говорил, сумерки сгущались. Но мы лампу не зажигали и довольствовались светом от газовокалильного фонаря, что раскачивался под ветром на улице у наших окон. Слушая, Роман то сдвигал брови — и тогда по лицу его проходила тень, то задумчиво улыбался.
Когда я, смущенный своей откровенностью, наконец умолк, он медленно поднялся, подошел к окну и долго смотрел на улицу. Потом, не оборачиваясь, глухо проговорил:
— Все эти Дэзи для нас с тобой — опиум. Я понимаю, как трудно тебе оторвать ее от сердца, понимаю потому, что… — Он не закончил, опять помолчал и потеплевшим голосом сказал: — А Зойка-это счастье, которое не каждый встречает в своей жизни…
В ту ночь я лег только в третьем часу. Возможно, сидел бы за столом до утра, если бы Аркадий, которому свет мешал спать, не встал и не потушил лампу.
В институте я слушал очередную лекцию нашего отца Василия по богословию, а сам думал об эквивалентной форме стоимости. Я никак не мог понять, почему Маркс считает рабский труд в Древней Греции причиной того, что Аристотель не довел до конца свой анализ формы стоимости. Мысленно повторив раз десять доводы Маркса, я наконец уразумел их смысл и невольно воскликнул: