– Ничего, я постою.
– Сядь, пожалуйста, а то меня ноги не держат.
Он сел и, глядя на нее, подумал, что на этот раз она недалека от истины.
– Что случилось?
– Ничего не случилось… Кроме того, что я уезжаю из своего дома неизвестно для чего, зачем и к кому. Я хотела, чтобы ты услышал об этом от меня самой, сейчас, здесь, а не потом, от кого-то другого.
Он смотрел на нее и, кажется, начинал понимать, чего она хотела. Когда-то раньше она хотела, чтобы он был виноват в том, что она ушла от него к другому человеку. Теперь она хотела, чтобы он был виноват в том, что она возвращается к этому человеку. Вот и все! Она хотела, чтобы она была опять права, а он опять не прав. И хотя он старался подавить в себе это чувство, ему было жаль ее. Человек, который всю жизнь всегда и во всем считает виноватым не себя, а других, по-своему тоже несчастлив.
– Как твои московские дела? Сделала все, что собиралась?
Она помедлила с ответом, кажется, колебалась, сказать или не сказать.
– Да, сделала! И то, что собиралась, и то, чего не собиралась. Как говорите вы, мужчины, когда говорите между собой про нас, сегодня ночью жила с тем, у кого выпрашивала пьесу для вашего театра, и теперь отвезу эту пьесу своему мужу, который послал меня за ней сюда. Не испытала от этого никакой радости. Но пьесу везу. И хочу, чтобы ты знал, что, если б тогда, в тот первый вечер, ты отнесся ко мне хоть чуть-чуть по-человечески и остался бы здесь, ничего этого бы не было. Мы не сидели бы сейчас с тобой вот так, напротив друг друга, на этих двух чемоданах. Я, как всегда, во всем виноватая, и ты, как всегда, ни в чем не виноватый. Вот и все! – Она встала с чемодана. – А теперь можешь пожелать мне доброго пути…
«Да, конечно, – уже поднявшись и стоя перед нею, подумал Лопатин. – Твой нынешний муж виноват в том, что ты сюда поехала, а твой бывший муж – в том, что ты жила этой ночью с кем-то третьим. И все-таки, помимо всей этой, давно знакомой, дикой логики, в глазах у тебя есть что-то такое… Словно то, что раньше вряд ли бывало для тебя таким уж несчастьем, на этот раз было действительно несчастьем, словно ты вдруг испытала унижение, от которого еще не можешь оправиться. И я, даже сейчас не веря тебе и имея на это право, данное мне долгой общей с тобой жизнью, все-таки глупо жалею тебя».
– Я провожу тебя, если хочешь, – сказал он вслух.
– Проводят и без тебя, – сказала Ксения. – И чемоданы возьмут, и на машине отвезут, и в вагон посадят, и поцелуют, если позволю… Со всем этим все обойдется и без тебя. И даже лучше, чем с тобой. Я ведь не за этим тебя позвала, а потому, что хотела… даже сама теперь не знаю, чего я хотела. Проститься, наверное, хотела.
Она протянула ему руку не как обычно, заранее приподнимая ее навстречу губам для поцелуя, а неуверенно, просто так. И он пожал эту руку со все еще не прошедшим чувством жалости и вышел. И уже на лестнице понял, что за все время, наверное, не сказал ей и двадцати слов.
Таким было их второе, а вернее, третье свидание, после которого он хотел было вернуться жить к себе, но не вернулся. На следующий же день после отъезда Гурского появилось сообщение о боях, начавшихся на Карельском перешейке. Через два дня в «Красной звезде» напечатали его первую корреспонденцию оттуда, за ней – вторую. И Лопатин поддался на уговоры матери Гурского, которая не хотела отпускать его. У нее была неистребимая потребность о ком-то заботиться, а вечернее разговоры с Лопатиным утоляли часть ее тревоги за сына.
Редактор, как только начались бои на Карельском перешейке, потерял интерес к Лопатину. Наверное, торопя его тогда и с рентгеном, и с рассказом, он держал в запасе мысль о Карельском перешейке. Но туда послать не успел, вместо Лопатина поехали другие, а чего-нибудь еще в ближайшие дни не предвиделось, и ему было не до Лопатина.
С рассказом, над которым корпел Лопатин, дело не вышло. Сначала редактор, морщась от неудовольствия, стал крестить его красным карандашом так, чтобы из четырех подвалов вышло два, а когда Лопатин заупрямился, а с Карельского перешейка одна за другой пошли корреспонденции, сказал, что теперь рассказы ему в газете ставить некуда.
– Отдай куда-нибудь в журнал!
Лопатин отдал. И благо, пока что никому не был нужен, сидел у Гурского и писал дневник: наверстывал упущенное,
Через неделю, залатав последние прорехи в дневнике, он обвязал крест-накрест бечевкой две толстые общие тетради и пошел к редактору попросить спрятать их в сейф в дополнение к уже лежавшей там пачке.
Редактор тетради взял и прикинул в руке на вес:
– За столько времени мог бы написать и побольше. Считая госпиталь, проболтался без дела больше двух месяцев…
И, сказав это, положил тетрадки в сейф.
– Надеюсь, как и в прежних, ничего нецензурного нет, – усмехнулся он. – Ни контрреволюции, ни мистики, ни порнографии? Не подведешь меня под монастырь?
– Контрреволюции нет твердо. Порнография попадается, когда привожу особо запомнившиеся вершины художественного мата на всех ступенях служебной лестницы. А мистика, разумеется, присутствует. Какая же воина без мистики! Иногда встретишь спустя год или полтора знакомого пехотного комбата, и оказывается, он так и трубит в своем полку, и жив, и не ранен – разве это не мистика?
– Завидую тебе, – сказав редактор, – пишешь и пишешь и когда-нибудь еще напечатаешь все это. А от меня только эти подшивки и останутся. – Редактор кивнул на неизменно лежавшие у него под руками, на полке, подшивки газет, которые он вытаскивал для справок и сравнений по десять раз на дню.
– А ты не прибедняйся, – сказал Лопатин. – Эти подшивки газет, от первого до последнего дня войны, может, еще будут стоить подороже наших книг.
– От первого и до последнего… Не знаю, еще не думал об этом. Рано, – сказал редактор и, взглянув на часы, на которых было ровно двенадцать, спросил Лопатина: – Ты чего пришел?
– Как чего? Принес тебе тетради.
– А еще чего?
– А больше ничего…
– Ну и ступай домой, без тебя дел много. Все еще у Гурского живешь?
– Все еще у Гурского.
– Готовься переезжать. Выборг взяли, Гурского отзываю. Теперь обойдемся там и без него…
Так было днем. А в девять вечера позвонили из редакции и сказали, чтобы Лопатин немедленно явился. И он, явившись к редактору, узнал, что завтра утром едет на Третий Белорусский фронт на новом «виллисе», на который недавно пересел бывший личный водитель редактора Василий Иванович.
– Все же ты после госпиталя, а он пожилой и аккуратный. При его нелюбви к скоростям ему только беременных и выздоравливающих возить. Если б его старая «эмка» не отдала концы, так и не пересел бы на «виллис». Ругается – и то ему не так, и это не так, и развал колес не тот, и заносит на поворотах… Поедешь, наслушаешься.
– А почему на Третий Белорусский? Не можешь объяснить?
– Не могу. Просто… – Редактор потянул ноздрями. – Вот тебе и все объяснение! Других мне самому не дают. Объяснить не могу, но заменить пока могу – на Первый или на Второй Украинский, но туда – самолетом, а машину на месте добудешь, слишком далеко стало от Москвы.
Из дальнейшего Лопатин понял, что на этот раз редактор, к своей досаде, несмотря на связи в Генштабе, не располагал ровным счетом никакой информацией, которая подсказала бы ему, куда заранее подбросить корреспондентские резервы.
Но такого рода препятствия подогревали в нем дух непокорства, и он нашел выход из положения: спешил теперь дополнительно загнать всех, кто был под рукой, сразу на все шесть украинских и белорусских фронтов. Где бы ни началось, газета не должна была остаться без хлеба насущного. Но кого куда, еще не было до конца решено, поэтому перед Лопатиным оставалась непривычная свобода выбора.
– Может, предпочитаешь лететь? Не тянет на Третий Белорусский?
– Наоборот, предпочитаю ехать, тем более с Василием Ивановичем, – сказал Лопатин. – И тем более на Третий Белорусский…
– По секрету тебе сказать, хочется, чтобы на этот раз именно они рванули. Люблю Третий Белорусский, хотя за последние годы меньше всего удач на его голову! – сказал редактор.
«Верней, больше всего неудач», – мысленно поправил Лопатин не слишком грамотный оборот редакторской речи. И подумал, что, действительно, на долю – теперь переименованного в Третий Белорусский – бывшего Западного фронта после разгрома немцев под Москвой других выдающихся успехов по сю пору так и не выпало, если не считать его участия в Орловской операции. Почти все остальное было тяжким, кровопролитным и медленным. Последний большой город, взятый на этом тернистом пути, был Смоленск, и произошло это без малого год назад. А до Витебска и до Орши и сейчас, после трех лет войны, все еще не дошли! А между тем как раз этот, неудачливый в последнее время, Западный фронт тогда, после разгрома немцев под Москвой, был для всех как первая любовь и первая надежда на все будущие победы, где бы они потом ни происходили. И Лопатину из чувства справедливости тоже, как и редактору, хотелось, чтобы именно здесь, на многострадальном Западном, а ныне Третьем Белорусском, фронте мы начали этим летом громить немцев. И хотелось не просто узнать об этом, а увидеть своими глазами.