– Предписание я тебе заготовил, возьми у Степанова. Приедешь на место, дай знать через узел связи. Все! – оборвал разговор редактор, решив, что потратил на Лопатина слишком много своего драгоценного редакторского времени. – Да, забыл! Народная артистка тебе звонила?
– Нет. Какая народная артистка?
– Забыл ее фамилию, – сказал редактор. – Звонила мне, искала тебя. Я велел Степанову записать ее телефон. Иди к нему.
Он удивленно посмотрел на Лопатина, хотя сам же задержал его. И, сунув на прощанье руку, пошел к своей конторке.
Телефон народной артистки, записанный у секретаря редакции оказался телефоном Зинаиды Антоновны, и Лопатин сразу позвонил ей.
– Хотите или не хотите, а мне нужно вас видеть, – сказала она. – Сегодня! Потому что я только сегодня вернулась от мужа, но мне уже достали место на самолет, и завтра утром я возвращаюсь в Ташкент. Приходите прямо сейчас. Какой-то вежливый товарищ там у вас в редакции предложил записать мой адрес. Есть он у вас?
– Перед глазами. Только дайте мне полчаса на сборы, а то я сам утром уезжаю на фронт, – сказал Лопатин.
– Не уверена, что обрадую вас тем, о чем собираюсь с вами говорить, но все равно приходите. Надеюсь, вы все такой же храбрый, каким показались мне в Ташкенте. Ненавижу ошибаться в людях!
Она первая положила трубку. И у Лопатина, как в минуты действительной опасности, стало пусто под ложечкой. Но, пересилив желание сразу идти к ней, он доделал все, что требовалось, чтобы уже не возвращаться сегодня еще раз в редакцию, а прийти утром и сразу ехать. Забрал у Степанова предписание, отметив для себя, что срок поставлен длинный, до двадцатого августа, взял в хозчасти продуктов на дорогу, на всякий случай на трое суток, и снес их в гараж к Василию Ивановичу, который, как он и предполагая, был там и торговался с завгаром, сколько канистр бензина дадут им про запас. И лишь после всего этого пошел по записанному адресу, в Брюсовский переулок, где ему предстоял, разговор который мог его не обрадовать.
13
Открыла дверь не Зинаида Антоновна, а кругленькая, старенькая, но еще крепкая женщина.
– Зинаида Антоновна, к вам пришли, кого вы ждали, – быстро сказала она и юркнула куда-то, наверное, на кухню, а в дверях комнаты появилась Зинаида Антоновна.
Она была все такая же уродливо-прекрасная, как в Ташкенте, только в стриженых волосах появилось больше седины, а ее мужской голос, когда она заговорила, показался Лопатину еще громче и повелительнее, чем раньше.
– Руку могли бы и не целовать, еще неизвестно, заслужила ли я. В тот вечер в Ташкенте почти влюбилась в вас, на свой лад, по-дурацки, конечно, но это у меня быстро проходит, не волнуйтесь!
Она рассмеялась, и Лопатин понял, что там, в Ташкенте, ничего страшного не случилось. Когда стряслась беда, разговор начинают с нее.
– А вы, вижу, получили за это время еще ордена. А что были тяжело ранены, по вас не видно!
– Слухи о тяжести моего ранения были преувеличены, – сказал Лопатин.
– Да. Там у нас говорили, что чуть ли не смертельно. А потом, когда я была на фронте у мужа, он объяснил мне, что сквозную пулевую рану в грудь, если она ничего особенного там, внутри, не задела, они, врачи, не всегда считают такой уж опасной.
– Все правильно, – сказал Лопатин.
– Теперь сама вижу, выглядите как огурчик! Пойдемте в комнату.
Лопатин вошел вслед за ней в довольно большую проходную комнату, из которой вела дверь в другую. В комнате не было ничего, напоминавшего о войне, кроме фронтовой безрукавки, висевшей на спинке одного из старинных кресел красного дерева. Белый потолок, ультрамариновые стены, на них несколько старинных тарелок; две старые гравюры и портрет Станиславского с надписью. У одной стены – бюро, тоже красного дерева, как и кресло; у другой – высокий книжный шкаф, а посредине комнаты круглый стол на тумбе и вокруг него еще четыре кресла. Все старинное и старое, но ухоженное, без единой пылинки. И паркет не новый, но натертый до такого глянца, что казалось неловким идти по нему в сапогах. Когда вечером позвонили из редакции, Лопатин надел не штатское, а форму.
– Не смотрите на свои сапоги, – сказала Зинаида Антоновна, – я с некоторых пор предпочитаю мужчин в сапогах: с ними надежнее. А когда вижу мужчин в ботинках, ведущих себя, как бабы, мне кажется, что война никогда не кончится. Эту безрукавку, – она снова, как и в первый раз, когда он поглядел на свои сапоги, поймала взгляд Лопатина, – мне подарил муж, несмотря на лето. Сказал, что еще на одну зиму она мне без него пригодится. Как по-вашему?
– Подозреваю, что он прав.
– А весь прочий наведенный здесь блеск, на который вы обратили внимание, не моя заслуга, хотя я люблю чистоту. В меня успели внедрить эту отнимающую много времени страсть в институте благородных девиц прежде, чем я сбежала в театральное училище, но сейчас я к этому рук не прикладывала. Это не я, а Елена Лукинична, которая вас встретила. Из ее семидесяти трех, которые ей, не правда ли, не дашь, мы с несколькими перерывами живем вместе все мои пятьдесят пять, и как это ни странно звучит, но она моя няня. У вас не было няни?
– Нет, на нянь у нас не хватало.
– И это пошло вам на пользу. А у нас хватало, и у меня была и до сих пор есть няня, Елена Лукинична. У нее уже давно своя комната, в которой мы когда-то жили с мужем, пока не переехали сюда, но она все равно живет не там, а здесь, и когда я есть, и когда меня нет, и балует меня и мужа. А это портит характер. Когда мы встретились с мужем, то обнаружили, что у нас обоих за время войны характеры стали лучше.
– Долго ли вы там у него пробыли?
– Целых двадцать дней. Получила разрешение и прилетела из Ташкента в Москву, а отсюда до штаба их армии меня пристроили на машину, с очень усатым генералом, который за всю дорогу так и не выдал мне ни одной военной тайны. Все время сам расспрашивал меня про артистов, главным образом опереточных. А оттуда приехала только сегодня на грузовике, который им все равно нужно было послать в Москву за каким-то их санитарным имуществом, если не наврали. Это возможно?
– Что наврали? Вполне.
– Но я все равно не буду испытывать раскаяния. Я не бездельничала. Не только у них в медсанбате, а где только не читала – и стихи, и прозу, и Пушкина, и Толстого, и Чехова, и Зощенко. И как все последние годы в театре, вновь убеждалась, что люди не хотят, чтобы перед ними изображали ни то ни се. Хотят, чтобы ты или залез им в душу и потряс ее до основания, или вырвал из них смех.
– Да, на полутонах войну не проживешь, – сказал Лопатин, понимавший, что как бы ни была переполнена Зинаида Антоновна впечатлениями о своей поездке, все-таки она звонила ему в редакцию и глядя на ночь вызвала к себе не для того, чтобы рассказывать ему, как она читала там Толстого и Зощенко. Вызвала для чего-то другого. Для чего?
– Хотела пробыть у них еще двое суток сверх двадцати, но они меня поперли, – сказала Зинаида Антоновна. – Муж даже наорал на меня: сказано ехать – поезжай! И когда приедешь в Ташкент, никому никаких подробностей: где мы и в составе какой армии. Была у меня в медсанбате – и все! Странно у них все это с их военными тайнами! Вы, наверное, что-то понимаете, а я ровно ничего.
Лопатин улыбнулся тому, как она это сказала, хотя ничего странного тут не было. Разграничительные линии между фронтами перед началом наступления могли быть изменены, армии переданы с фронта во фронт или выведены во второй эшелон, и в рассуждения о том, что действительно составляет военную тайну и что не составляет, а только числится ею, в такие особо чувствительные моменты лучше не вдаваться. Бывает, что косвенные признаки начала будущих событий – очевидней прямых.
– За двадцать дней, что я у них жила, я только два раза слышала выстрелы, и очень далекие. И в медсанбат к мужу за все время попал только один легкораненый, в мякоть плеча, они его перевязали и разрешили вернуться к себе в батальон и, как муж выразился, два-три дня отдохнуть там около кухни. А все остальное – грыжи, аппендициты, – все как в обычной больнице. Они мне много раз объясняли, что я попала к ним во время затишья. Но эта тишина почему-то меня не успокоила. Когда тишина нормальная – это одно. А когда тишина ненормальная – совсем другое!
– А что вы называете нормальной тишиной?
– Когда что-то вдруг может случиться, а может и не случиться – это нормальная тишина. А когда они только и ждут, что тишина вот-вот кончится, когда они все только и думают об этом – молчат или говорят, но все равно знают, что она непременно должна кончиться, и ничего другого и быть не может, вот тогда это ненормальная тишина. И по-моему, она очень страшная, потому что люди начинают ее не выдерживать и даже хотят, чтобы она скорей кончилась.
– Все это верно, – сказал Лопатин, – но тишина, про которою вы говорите, только часть войны. Война накапливает в людях усталость. И когда идут бои, и когда наступает затишье, все время накапливает. Но у того, кто остается жив, вместе с усталостью накапливается и потребность довоевать войну до конца. И если бы это чувство не накапливалось рядом с усталостью от войны, наверное, от одной усталости мы все посходили бы с ума. Даже я. Хотя знаю, что моя жизнь легче, чем у большинства других людей на войне, в их числе и у вашего мужа. И желание, которое вы правильно заметили, – скорей бы уж началось! – появляется не у психов, а у нормальных людей, которые устали, знают, что воевать вечно невозможно, и хотят поскорей покончить со всем этим. Это нормальное чувство нормальных людей.