Житие какое-то, подумал я. Жалуемся, что люди опустели и обозлились, что не на ком глаз остановить, а на самом деле не умеем различать людей, и не хотим, скорей всего — невыгодно. Почему же я о тебе никогда не слышал, почему мы не познакомились, милый человек? И вдруг через тысячу километров как будто отозвался ревниво Иван Прохорович: зато ты со мной знаком, мальчишка, мало тебе этого? Каждому по заслугам. А тебе и больше того. И мне почему-то стало стыдно перед подаренным судьбой старым другом, вторым моим отцом, и захотелось попить с ним чаю.
— Извините, а жена его умерла в феврале 2002 года? — спросил я.
— Да. А — вы календарик приметили? Догадливый, — похвалили старики.
— Несут, — сказал квадратный молодой человек.
Музыканты дунули в свои приборы. Из подъезда вынесли две табуретки, следом появился гроб. Служилые ребята несли его на ладошках. За ними вышла дочь, которая совсем не походила на Екатерину Сергеевну. Она была старше, в очках. Старики подошли к ней, и я отчетливо расслышал, как кто-то назвал ее Верой. Подо мной покачнулась земля, я понял, что попал на «чужие» похороны.
Дочь не рыдала. Она сказала тихо, но настойчиво: — Давайте помолчим. И на кладбище помолчим. Ладно? Скажете на поминках.
Старики согласились и даже улыбнулись довольные. Видимо, это было очень важно, они ждали, что Вера примет правильное решение — и она его приняла.
Спокойно, сосредоточенно постояли, почему-то на душе было легко. Дочь обошла окружающих мокрыми глазами, благодарно кивая каждому. Кивнула и мне, и я ей кивнул. Она задержала на мне взгляд, затем наклонилась к старику Николаю и что-то спросила — конечно, «кто это?». В ответ он пожал плечами, и меня это почему-то задело. Она вновь посмотрела на меня и вновь кивнула. И вежливо и настороженно: чужим здесь не место. И я опять ответил, чувствуя какое-то свое неприличие. И в том ли только дело, что я ошибся адресом? Но это меня отрезвило. Я уже не мог ехать на кладбище, хотя мне никто того не запрещал. А ведь уже был готов проявить такое великодушие.
Но тут соседи с первого этажа с треском открыли окно и вывалились, муж и жена, на подоконник, качая скорбными головами в такт траурному маршу.
А все-таки, что она за человек? Очень хотелось, и верилось, что она человек достойный. Это имело отношение к моему желанию жить.
Викентьича занесли в катафалк, с ним уселась дочь и пять одуванчиков. Остальные потянулись к подоспевшему автобусу.
Площадка перед подъездом опустела. Во дворе никого не было. На асфальте и частично в луже лежали красные и белые гвоздики. Я постоял еще чуть-чуть, для приличия и от растерянности. Искать дом Екатерины Сергеевны было бесполезно и бестактно — я уже принадлежал Викентьичу. Где-то рядом, через пару дворов, наверняка уже отрыдал Шопен, и лежат на земле такие же гвоздики.
А каким был покойник, к которому я опоздал? И я с ужасом подумал, что хороший человек — большая редкость, что лимит скорее всего исчерпан и в один яркий весенний день в одном квартале не могли покинуть мир два праведника.
— Вот за такую калькуляцию и наказывают нас небеса.
Авось Екатерина Сергеевна простит меня. Ведь немудрено, что я обмишулился. Если нашлись четыре сносных плеча, она про меня забудет.
После этого, по пути домой, я сделал два дела: отправил посылку Ивану Прохоровичу и купил розы жене.
Посылка представляла собой собрание благородных трав со всех континентов нашей голубой планеты. Они будут завариваться чистейшей водой Восточной Сибири. К травам я приложил высмотренную в книжном магазине назидательную книгу «Жизнь только начинается». Она начиналась так: «Вам исполнилось семьдесят? Вы созрели для того, чтобы приносить радость себе и окружающим. Начнем с того, что посмотрим в зеркало. Что мы увидим?» Автором книги был указан Г. Г. Газгольдер, доктор психологии и отважный, видимо, естествоиспытатель. Уважаю естествоиспытателей.
Когда я подал жене цветы и старательно поцеловал ее, она сказала: — Ты что, брат, с цветами — провинился, что ли? Ну-ка посмотри-ка мне в глаза!
Я рассказал ей о своей ошибке, но настаивал на охватившем меня просветлении. Однако она выбрала иной мотив подношения цветов и назвала его откуплением. Провинился и откупился, сказала она, исходя из опыта нашей повседневной практики. И то хлеб, что у тебя совесть есть. Она за тобой не успевает, запаздывает, но покуда мерцает. Жаль, что ее в основном воскрешают табак и алкоголь, очень жаль.
Шутила жена, шутила.
— Я думал о радости жизни, о том, что рядом с хорошими людьми она без всяких теорий немедленно обретает смысл, — убеждал ее я.
— Если слишком увлекаться поисками смысла жизни, — сказала жена, — дети будут беспризорными.
И послала меня за насущным хлебом.
Сторонний голос вызывал теперь у меня неприятное беспокойство. Он подсказывал, что старик мог быть не столь иконописен, как мне привиделось; на похоронах всегда, под влиянием момента, под властью ритуала, говорят тепло, чтобы не молчать холодно, и опускаются подробности, которые бывают на самом деле решающими. Мало мы знаем великих гуманистов, высасывающих из близких последние соки? И редко ли права человека шумно защищают последние шкурники?
Увы, я думал об этом. Вернее, и об этом, потому что ощущение праздника от встречи с достойным оставалось и преобладало.
А хлеб между тем подорожал.
Через несколько дней вернувшаяся с работы жена сказала с порога:
— Сегодня появилась, вышла на занятия Екатерина Сергеевна.
— Что она, как она, держит удар судьбы?
— Держит, смирилась. Но похороны были тяжелые, рыдала, в обморок падала. Народ — одни наши музыканты, женский пол. Запаниковали. Боком вышла твоя рассеянность! На вынос гроба зазвали какого-то дяденьку с улицы — спасибо, вошел человек в положение, помог, пока ты просветлялся. Я извинялась, извинялась… И сама прийти не смогла, и ты подкачал…
Я сидел в кресле с закрытой книгой в руках и глядел на потемневшие облака. Они обещали дождь, первый дождь в этом году. В открытую форточку донесся громовой раскат, и ответно закипели детские голоса.
Я подошел к окну. Нет, то была не поэзия грозы — по крышам гаражей бегали нахальные дети, и самым разнузданным из них был наш сын. Он то подпрыгивал на крыше гаража нашего соседа Анатолия Ивановича, то поливал ее из баллончика ультрамарином.
И я поймал себя на том, что после появления этих баллончиков с яркой краской у меня чешутся руки популять из них. Надо было послать парочку таких снарядов Ивану, в деревне их не продают.
Еще через несколько дней на Центральном рынке я увидел Веру Сергеевну. Наступило обеденное время. Она сидела в палатке за стопками китайских джинсов и ела лапшу из пластиковой тарелки, сдвинув очки на макушку. Она меня, конечно, не узнала.
Торговец напротив, молодой азербайджанец, сказал ей:
— Эй, Вера! Шурум-бурум-керим? Якши?
— Керим-бурум-шурум! Якши! — ответила она, улыбаясь — Ты, Салман, побрился бы! Сидишь злым абреком, никто к тебе не подойдет.
— А ты побрей меня, — сказал Салман.
— Стара я, чтобы тебя брить, сын Казбека, — сказала она, принимаясь за кофе.
— Слушай, какой Казбек?..
Подошли люди и заслонили меня от них. Никакой морали эта сцена не содержала. И слава Богу.
5. Ода степной писанице
— Нет, друг мой, нет: туда, конечно, не вернуться, и не нужно, вовсе не нужно перевоплощаться. Та жизнь была слишком трудной, каторжной, примогильной, она ежеминутно требовала от человека знаний и умений, которых у нас нет. Но возникает, во спасение, святая жажда на нее оглянуться — есть о чем вспомнить, есть что сравнивать. Ибо в наше разреженное время весь в пробоинах на душе, ценой юности и зрелости приползаешь, ободранный, к истине самостояния, к величию стоицизма. Те же люди рождались со стоицизмом в крови, они знали, что смерть дожидается их за холмом, и пили жизнь вкуснейшими глоточками, выговаривая простое предложение, как целую поэму.
Древние слова Начало и Конец — однокоренные, в них жизнь не сон, в них жизнь есть КОН. Это приговор, зовущий в простор.
— Да, дорогой мой, да: не косность, не малость побед над природой заставляли их сотню поколений держаться одной одежды и утвари, одних примет и обрядов, как бы ни менялся мир вокруг. Они не хотели вторить метаморфозам того, что мы называем Историей, им было дико приспосабливаться к ней из текущих выгод. Кон выше Истории, как Культура выше Цивилизации. Приходили новые племена со свежей силой, и они, беззащитные, размывались и погибали в новом окружении, отдавая кровь пришельцам и земле.
— Потому что наступила их очередь, а они помнили, что когда-то перед ними склонились рыжие двухметровые солнцепоклонники со светлыми глазами, подставили им свои черепа и отдали им свою кровь. Нынешние хонгоры помнят и тех, рыжих, хотя между ними вал в тысячу лет, и это заочная, глубинная, земляная память. Они зовут их «люди-аххарах» и знают, что те прожили здесь свою тысячу лет, до расписных, что это они густо засеяли степь от южных гор до холодной тайги могильниками из розового плитняка.