Вдохновенно горланил тюремно-лагерные частушки, коверкая слова, и сам Тля-Тля. Видно было, что песенка ему очень нравится. Он от неё млел. Весельчак!
Вспомнил эту сцену и почти с наслаждением подумал, глядя на полосами выстриженное темя Витьки:
«Получай, гадёныш, то, что заслужил. Ещё не то будет, когда хлебнёшь нашего, мужицкого, горя, когда потрёшься в шкуре работячьей».
— Никто не подписывается? — громко спросил, обращаясь ко всей бригаде, нарядчик.
В ответ — ни гу-гу. Выждав минуту, он повернулся и направился к выходу. Надзиратель взялся брезгливо за рукав затоптанной телогрейки и приказал:
— Встать! Пошли.
Я не сразу врубился, о чём идёт речь, а лишь взглянув на согбенную фигуру Витьки, понял, и меня словно пиковиной пронзило.
Медленно-медленно разогнулся Витька. На глазах его, похоже, блестели слёзы.
— Шапку подними! Государственное имущество. На твоём формуляре числится.
Витька нагнулся и поднял с грязного пола гондонку, повернулся ко мне спиной и, еле передвигая, видимо, затёкшие ноги, поплёлся вслед за нарядчиком.
«Вот и спета твоя песенка», — пронеслось у меня в голове, и в тот же миг во мне произошло обвальное крушение, переворот. Я интуитивно понял, что этот обречённый, Витька Тля-Тля, уходит в небытие. Мы его туда толкаем. И я — тоже. Он вскоре либо сгинет в карцере, либо его, ослабшего до писклявости, додавят блатные при первой встрече на пересылке или в вагоне-заке. Внутренним видением я узрел его в нелепой позе на грязевых кочках загона и крикнул, что есть силы:
— Погодите!
Нарядчик и надзиратель обернулись, а Витька — нет. Вероятно, он был уверен, что это обращение к нему не относится.
Почему я выкрикнул это слово, не знаю. Но в следующее мгновение я произнёс слова, совершенно неожиданные для меня:
— Беру его в напарники. И — поручаюсь.
Слез с нарины и подошёл к столу. И увидел не заплывшие жирком лукавые глазёнки жулика Тля-Тля, а огромные, страдающие очи человека, лишь отдалённо, внешне напоминавшего того паскудника и озорника, баловня воровской судьбы.
Никакой жалости, между прочим, я к Витьке в тот момент не испытывал, но и гнева с обидой не было. Мне казалось, что я никаких чувств к нему не испытываю, а поступаю так потому, что именно так и следует поступить.
— Ты? — спросил он удивлённо.
— Я, — ответил я, подойдя к нему совсем близко.
— Нема делов, — сказал он и запахнул решительно свой гнусный заскорузлый от телесной грязи многих поколений зеков, носивших этот бушлат, обрезанный и вновь пущенный в носку.
— Не дури, — сказал я.
— Не, с тобой не подписываюсь, — заартачился Витька.
И я почувствовал, что он трусит. Не меня, а того, что его ожидает, — жизни нашей работячьей, бригады, всех, кто его будет окружать и с кем ему придётся общаться.
— Чего ты икру мечешь? Что было — то прошло. А кто вспомянет, тому…
— Знакомы? — полюбопытствовал нарядчик. Витька скривился, словно камушек с кашей на зуб попал.
— Я беру его в напарники, — заявил я бригадиру.
— Ну, ну, — весело сказал бугор. — Давай, давай…
Витька молчал, шарил взглядом по полу, будто оброненную монету искал.
— Не капай нам на мозги, хмырь несчастный, — одёрнул его культорг. — Остаёшься или нет?
Я напрягся: на хамский окрик культорга Витька мог взбрыкнуть, но он опять насупился и нерешительно, а точнее — с большим нежеланием, ответил:
— Остаюсь.
Мне показалось, что согласился он вопреки своему желанию, я обрадовался.
— Забирай, Рязанов, своего напарника, — распорядился бригадир. — И учти: отвечаешь за него головой. Если выкинет какой кандибобер, с тебя шкуру спустим.
Неожиданно свалившаяся на меня ответственность озаботила, но отступать не захотел.
Нарядчик же вписал мою фамилию в какой-то свой документ. Надзирателю, похоже, было безразлично.
Так я стал «хозяином» бывшего пахана. По крайней мере, на испытательный срок.
Я отчётливо понимал, что предупреждение бригадира — не просто слова. Совершит, например, мой напарник и подопечный кражу, меня не пощадят. Как и его. А если Тля-Тля отважится на более дерзкий поступок или кровавое преступление — и мне не сносить головы — точно. Правда, я имел возможность отказаться от подопечного и «сдать его в солдаты», то есть в карцер. И я мог бы воспользоваться этим правом хоть сейчас. Если вдруг раздумаю. И тогда Витьку наверняка отправили бы куда-нибудь в другой лагерь. Если б он дотянул до отправки. Наверное, были такие лагеря, где его приняли бы как своего. Как суку. Вполне вероятно: загремел бы он в «крытку» — тюрьму закрытого типа. А оттуда, по слухам, мало кто выходит живым. Хотя мне встретился один — Володька Москва. Отбыл год.
Вскоре я нашёл объяснение своему поступку: Витьку якобы стало жалко. И к тому же я надеялся, что Тля-Тля может исправиться и стать человеком. Через два года я так уже не подумал бы. Но тогда…
Витька получил новую кличку — Недодавленный. Но я его звал только по имени.
Первый наш трудовой день, а в жизни бывшего урки он стал вехой, прошёл вполне буднично: мы на носилках таскали к окорёнку цемент и песок, замешивали бетон и заполняли им разборные формы. К обеденному перерыву оба выбились из сил. Напарника с непривычки покачивало, а я двигался прямо. Во что бы то ни стало нам надо было выполнить норму. Мы её не выполнили, но дядя Миша вписал: «100». Он всё понимал, не первый раз замужем.
В зону возвращались рядом, в одной пятёрке. Витька всю дорогу матерился, проклиная «хозяина» и весь свет.
«Это тебе не в карты играть и онанизмом заниматься», — ответил я ему про себя. Вслух же обнадёжил: завтра будет полегче. А дальше и вовсе привыкнет. И дело пойдёт, как по маслу. Витька, однако, моего оптимизма не разделял. Он еле добрался до нар, бухнулся на похожий по твёрдости на спортивные маты опилочный матрас и впал в хорошо знакомое мне состояние, когда ничего не хочется делать, даже пальцем шевельнуть. Не пошёл он и на ужин. Я ему принёс кашу и заставил её проглотить.
Второй день оказался ещё более мучительным. Накануне, несмотря на мои предостережения, Витька сбросил рукавицы. Без них, естественно, удобнее было орудовать совковой лопатой. Но случилось то, что и должно было случиться, — набил мозоли. Теперь к болям в мышцах (от перенапряжения с непривычки) добавилась резкая боль от раздавленных мозолей. И я опять принёс напарнику ужин. Ехидный бригадник подначил меня, не нанялся ли я к неподавленному блатарю в «шестёрки», и я с ним чуть было не подрался, настолько несправедливым показалось мне его замечание. Но нас разняли.
На следующий день Витька подался в санчасть с надеждой, что ему дадут освобождение. Как бы не так. Мозоли ему смазали, кисти рук забинтовали, и — вперёд, к новым рекордам!
— Юла, — обратился ко мне Витька. — У тебя с лепилами блат. Замолви за меня словецько. А я ласклуцюсь — отблагодалю.
— Никакого блата у меня нет. Я лишь помогаю больным. А о взятке ни с кем даже не буду говорить. Даже если для себя.
— Не умеес ты зыть, Лизанов, — укорил меня Витька.
— Смотря что под этим понимать, — возразил я.
— Хоцес зыть — умей велтеться, — произнёс напарник расхожую лагерную мудрость.
Вероятно, как подтверждение выводу о моём неумении жить послужило и внезапное кровотечение из носа, когда я нагнулся, чтобы положить конец железобетонной балочки на полигоне. Такое случалось со мной и раньше. В санчасти сказали — от малокровия. А я думал — от жары.
Пришлось и на сей раз прилечь на спину, пока прекратится кровотечение. Заодно мы малость передохнули. Перед съёмом кровь хлынула опять — еле остановил. В МСЧ мне посоветовали пить хлористый кальций, и я проглотил столовую ложку этой горечи. Но у меня язык не повернулся попросить у врача освобождение от работы. Да и не дал бы он мне этого дня отдыха. Сколько нас таких, полубольных, измождённых усталостью, ошивалось возле врачебного кабинета с несбыточной мечтой получить роздых. Хотя бы на один день.
Не напрасно зековская поговорка гласит: день кантовки — месяц жизни. Но мои неприятности в сравнении с Витькиными выглядели пустяками. Ему сейчас приходилось преодолевать и осваивать то, что я давно преодолел и освоил. Видел, как напарник страдает от болей, причинённых ему работой. И само собой получилось, что я норовил трудиться и тогда, когда он переводил дух. Пришлось поделиться и продуктами, закупленными в ларьке, — так называемым подкормом: маргарином, дешёвыми конфетами, хлебом. Ларьковые продукты были очень важным подспорьем. На голой пайке, да при такой потливой работе, невозможно было выдержать долго. А Витьке не то что жиров, хлеба не на что было купить. Да и в списки его не успели включить.
В лагере с одобрения контингента завели такой порядок отоваривания: для каждой бригады устанавливается определённый день в неделю и даже — час. Те, кто желал что-то купить, топал со своей бригадой в торговую точку и, если позволяла сумма на лицевом счёте, приобретал необходимое, росписью подтверждая, на сколько рублей и копеек набрал товара. Деньги решено было не выдавать на руки, чтобы не провоцировать игру в карты и кражи. Те, кто трудился плохо и в его плюсовой графе ничего не значилось, тот летел на голой пайке. Деньги, получаемые зеками переводами с воли, не всегда вносились в ларьковый список, а лишь с разрешения начальства. А оно, начальство, прежде посмотрит на тебя, что ты за работяга, соблюдаешь ли режим и так далее. Вот это, по понятиям последних, должно было заинтересовать зеков в труде. Кто-то, и это факт, вкалывал за блага лагерного ларька, но сколько окольных путей и лазеек находилось, чтобы тебя включили в список… Однако, должен признать, что для работяг эта система была более справедливой, чем свободная торговля на деньги в лагерях, где правили блатные.