Семнадцатого к вечеру тот чернобородый человек, который приносил в мае зажаренных грачей маленькой измученной женщине на Каменноостровском, а потом читал французскую книжку под копной сена в Александровском парке — этот человек быстро и легко взбежал по гулкой лестнице дома 27 по Торговой.
На лестнице было темно. В квартире — тоже. Он не удивился.
— Ну как? Тут? — коротко спросил он. — Да и не нужно света. Так лучше. Проведите меня к нему…
Его взяли за руки и провели. В полном мраке ему навстречу поднялась смутная фигура.
— Это вы, Маленький? Почему Владимир Эльмарович сам не смог? Хотя — все равно. Я неимоверно тороплюсь. Знаете, как теперь ходят поезда? Неизвестно, когда я попаду в Царское… А ведь они… то есть мы… уже в Ижорах Это меньше двадцати верст по прямой. Я могу опоздать…
— Ну, ну! — тихонько засмеялся его незримый собеседник. — Не так скоро! Мы ждем их в Царское к вечеру девятнадцатого, не раньше. Как-никак — мы бросили им навстречу все, что могли…
— Напрасно, — сердито сказал чернобородый.
— Ну слушайте… Нельзя же… Эльмарович меня тревожит. Вы знаете? Он внезапно получил назначение в другую армию… Не пойму… Словом, ему пришлось уехать. Нет, нет, он, конечно, тотчас же вернулся, уже нелегально… Но, сами понимаете: это осложнило дело… Да впрочем, что значит «осложнило»? И так все куда сложнее, чем кажется со стороны… За этот месяц они успели, точно чудом, сделать очень многое. Как, как! Очень просто, как… Седьмую армию — не узнать. Каждый день прибывают сотни коммунистов из всех концов страны… Из Вятки, из Смоленска, из Москвы, из Череповца, кто их знает, откуда еще… И какие коммунисты! Посмотрит такой, мороз идет по коже! Наших командиров снимают, заменяют новыми. Политическая работа развернута на полный ход и — не по директивам Военного совета фронта, а по указаниям Москвы, Цека, Ленина. В таких условиях мы не можем ручаться ни за что: если пройдет еще неделя… Вы не должны терять буквально ни минуты…
— Ч-чёрт! Когда все это кончится? Когда это кончится наконец? Но слушайте… да нет: успеем! Я вчера не выдержал… вышел за город, за Софию, к Баболову. Бегут… Бегут, голубчики! Обозы, сумятица, раненые… Ах, приятно смотреть! А там, к Красному, к Виттолову, на фоне неба — шрапнельки… беленькие… наши… Ах ты, господи!
Впрочем, я не о том, не о том. У меня к вам только два дела, я тороплюсь. Знаете ли вы, когда надо выступать здешним? Новая директива: только когда мы будем у Московских ворот. Понятно? Тогда пусть сразу же с тыла, на все эти проклятые окопы, на все пулеметные гнезда… Все — в порошок. Это вы точно запомните, Маленький. И — передайте завтра же…
Теперь — второе. Откуда предполагается ваш… простите — их, их, их главный контрудар? В центре? Только в центре? Наверное? Это было бы прекрасно. Ради бога сделайте все, что можно, чтобы не было изменений в плане. Если только в центре, только от Пулкова… О, это будет блестяще! Дайте нам возможность пересечь Николаевскую… Большего мы не просим… Так слушайте, я так и передам: «контрманевр будет в центре». Фланговых охватов не будет. А?
Голос второго прозвучал очень глухо из темноты.
— Борис Павлович… Я могу повторить одно: мы сделаем все, что можно… Но… Надо торопиться… Вы, кстати, читали сегодня эту… ну, прокламацию Ленина… Ну, так прочтите, когда пойдете на улицу. Да везде они наклеены. А это — не шутка!
* * *
Эти дни — шестнадцатое, семнадцатое и особенно восемнадцатое — окончательно выбили из колеи Вову Гамалея.
С утра он исчезал из дому и возвращался лишь вечером — весь в грязи, но совершенно упоенный: он знал все и видел все.
Он видел поток беженцев, медленно ползший с юга через Пулково: едет телега, за ней тащится, мотая головой, привязанная за рога корова, а на телеге на вещах сидят, дуя на замервшие кулачки, ребята.
Он видел отряды, стянутые со всех концов России, проходящие Пулково. Он наблюдал, как час за часом и день за днем Пулково становилось ближним тылом надвинувшегося фронта.
При нем артиллеристы, прибывшие с Урала, установили на плоской равнине за Подгорным Пулковом, правее и левее Колобовки, десять батарей: 40 орудий, из которых каждое было достойно того, чтобы на него целый день, не отрывая глаз, смотрел тринадцатилетний мальчишка!
При нем из Петрограда, грохоча, приползли и остановились на дворе у Волковых четыре танка. Странные сооружения эти были построены в Петрограде, на Путиловском заводе, там, где работали Женин папа и дядя Миша. Правда, они скорее напоминали трехосные грузовики, чем те слоноподобные чудища, которые Вова видел на меловых страницах «Иллюстрасьон» и «Грэфик». Однако на заднюю пару их осей были нацеплены настоящие гусеницы. Они скребли гусеницами шоссе. Они бесстрашно переползали неширокие канавы Вовка пялил глаза на них: танки! Первые не только в его жизни, но и в жизни Красной Армии…
Поминутно проезжали, застревали в грязи, чинились и портились мотоциклетки, автомобили, грузовики, броневые машины. Усталые, заляпанные грязью шоферы, плтпая по земле на животах, на чем свет стоит кляли какие-то ремонтные мастерские, какую-то комиссию по конфискациям… «Безобразие! Головотяпство!»
Послушать их, выходило и впрямь так, что эти мастерские и эта комиссия в решительный момент оставили всю армию без транспорта… Все машины свезены на склад, разобраны для просмотра, приведены в негодность. Машин нет!
Но Вовка не успевал вслушаться. Он кидался из стороны в сторону.
Всюду дымили полевые кухни, стояли санитарные фуры с красным крестом. Можно было держать руками грязное колесо, пока на нем затягивают гайки. Можно было тронуть незаметно надульник пулемета. Тронуть и знать, что это не бутафория, не музей; что, может быть, через час этот пулемет загремит выстрелами, этот броневик пойдет в дыму, в огне на белых.
На восемнадцатое число передовая линия проходила уже по Волхонскому шоссе, тянулась по деревням Венерязи, Туйпола, Новая Сузи, потом заворачивала куда-то на юг. Фронт был в двух километрах от Пулкова. Случайные пули могли залетать даже в парк. Недаром за обсерваторскими постройками ходили часовые. Они сердито кричали на каждого, кто высовывал туда нос.
Вечером, на следующий после спасения инструментов день, в свое обычное время, старик Гамалей оделся, взял палку и вышел в парк. Интересно, кто это может запретить ему бродить по обсерваторскому парку? Там, где он бродит вот уже тридцать семь лет, с 1882 года?
Он прошел мимо башни большого рефрактора и хотел направиться к маленькой башне корпуса военных топографов на поле за садом.
Он шел, с удивлением и отвращением вслушиваясь. С юга, от Волхонки, доносилась непрерывная стрельба, иногда тяжело ухали далекие пушки. Вглядываясь, можно было даже заметить во мгле какие-то легкие искорки, вспышки…
Он сунулся было прямо в ворота, но здесь его окликнул часовой башкир.
— Стой! Айда назад, бачка!
Профессор Гамалей отлично слышал оклик, но сделал вид, что он относится не к нему. Сдвинув брови, он легко перескочил через канаву возле большой липы. Тогда часовой тоже ветревоженно перепрыгнул ров.
— Ну? Куды прешь, куды прешь, старый дурак? Могилу хочешь? Убьют сейчас…
Петр Гамалей остановился как вкопанный.
— Как?!
Каких только званий он не слыхал, этот старик, за сорок лет ученой работы… Кандидатом был, доктором был, членом-корреспондентом был, но старым дураком его титуловали впервые. Он так изумился, что не сразу нашел, что ответить. А потом отвечать и не пришлось…
Что-то цокнуло вправо от него по дереву. Что-то крякнуло слева в воротах. Одна из тонких деревянных решеток вдруг переломилась пополам, повисла, беспомощно болтая в воздухе золотистым расщепом.
— Айда назад, бачка! — уже более дружелюбно сказал вслед ему красноармеец… — Дома иди, сиди… Под пули шалтай-болтай нечего!.. Тут — мы ходим!
Идя назад, профессор все встряхивал головой, все пожимал плечами. Скажи на милость! Вот штука-то, да…
Он шел мимо старой бани, хотел уже свернуть к большой башне и вдруг еще раз замер на месте..
Странный шум поразил его. Сверху, с неба, сюда, в его сторону, как бы ввернулась острая на конце, огромная, неистово вращающаяся дрель. Сначала странный высокий свист, потом задыхающееся мяукание, потом: «иу-у-у-о-о-о-у-у-у-у… крррах!» Прямо перед ним, на фоне стены рефракторной башни, метрах в двухстах от него — резкая желтая вспышка. Оглушительный удар. Клуб дыма… Какой-то визг свист… Еще один удар — левее, в парке… Еще три — за ним… на дворе. Еще…
И — все. Тишина.
Профессор Гамалей был слишком старым, слишком желчным, слишком сильным человеком, чтобы сделать что-либо вполне естественное, — например, лечь. Или побежать.
Он стоял, неподвижно глядя перед собой. Нижняя челюсть его отвисла. Рот открылся. «По обсерватории? Из пушек!?»