А над всей этой толпой, на самой вершине водокачки, словно ничего не произошло, пламенел красный флаг. Взрыв поднял на ноги весь городок. Кучками стояли люди на улицах, глядели на флаг, гадали о причинах взрыва. На путях метались, как угорелые, немецкие солдаты. Торопились набрать воды в паровозы, но водонапорные краны были пусты, паровозы надо было перегнать на мост, к реке, чтобы оттуда шлангами качать воду: Подали команду залпами сбить флаг. Стреляли из винтовок, из автоматов. Пустили в ход зенитные пулеметы. Наконец, древко флага надломилось. Флаг упал на крышу водокачки, свесившись с карниза. Выпустив еще несколько пулеметных очередей, немцы успокоились и разошлись по своим эшелонам.
13
Кох толковал с Вейсом о необычайных обстоятельствах взрыва водокачки. Правда, само здание осталось целым. Был только взорван водонапорный бак. Еще более удивительным и совсем уже непонятным было исчезновение часового. Командир караульной роты и другие его офицеры в один голос утверждали, что часовой был самым обыкновенным солдатом, дисциплинированным, выдержанным. И даже оставленная записка не была написана его почерком. Но все это, однако, ничего не говорило о причинах взрыва. Конечно, для всех было ясно, что бак был взорван миной и не иначе, как миной затяжного действия. Но кто подложил мину и куда девался часовой — этого никто не знал.
Только Мишка Чмаруцька, наблюдавший из окна за всеми событиями на водокачке, мог бы кое-что рассказать о ночных приключениях группы комсомольцев. Но это не входило в его намерения. Он еще раз взглянул на водокачку и начал молча собираться на работу. Он не мог сдержать в себе сильного волнения, охватившего все его существо, и, стараясь придать своему голосу как можно больше равнодушия, обратился к матери:
— А они не сбили!
— Кого не сбили?
— Не кого, а флаг!
— Ну, это не твоего ума дело, — спокойно ответила мать.
— Не моего? — едва не вскипел Мишка. — Эх ты, мама!
— Что?
— Да ничего… — только вздохнул Мишка и не спеша вышел из хаты.
Гавриловна проводила молчаливым взором его худощавую фигуру. В глубине души всколыхнулась материнская тревога: и этот уже выходит из-под ее опеки, уже водятся у него свои тайны, свои дела и заботы, которыми он не хочет и, видимо, не может поделиться с нею.
Вейс и Кох были очень разочарованы, когда радио сообщило, что и на этот раз замысел фюрера провалился. Москва как была советской, так и осталась. Полученные Вейсом инструкции рекомендовали ознаменовать день седьмого ноября торжественными вечерами в честь великой победы германских войск.
Но победа была только в воображении. Не лучше обстояли дела в городке и в районе.
История с флагом, как предвидели комендант города и комиссар гестапо, была гораздо серьезнее, чем обычный неприятный инцидент. Сначала Вейс и Кох даже не придали ей особого значения: что может быть страшного в том, что какой-то враг гитлеровцев вывесил на несколько часов красный флаг? Но когда несколько эшелонов вынуждены были брать воду из реки, посылая паровозы на мост и тем самым закрывая путь другим, — на мосту была одна линия, — тут только немецкое начальство сообразило, что над станцией нависла серьезная угроза.
Уже за мостом стояли один за другим несколько эшелонов с фронта и требовали быстрейшего пропуска. Их нетерпеливые гудки выматывали душу. А тут явился еще этот бездельник Штрипке и с самым серьезным видом стал просить совета, как ему быть с взорванной водокачкой.
— Ремонт! Каждый благоразумный человек знает, что делать с испорченной вещью! — крикнул выведенный из себя Вейс.
— Мы делаем ремонт. Весь железнодорожный батальон работает. Но рабочий насосной станции категорически заявил, что не может остановить мотор, так как замерзнут трубы водопровода.
— Сколько до насосной станции?
— Два километра.
— Тогда пусть не останавливает мотор. Пусть качает воду.
— Ее некуда деть, она будет заливать пути.
— Тогда пусть остановит мотор.
— Замерзнет водопровод, лопнут трубы!
— Ну, пусть не останавливает.
— Тогда…
— Что тогда? Что тогда? Что вы затогдакали? Идите и делайте свое дело. Вы начальник депо и несете всю ответственность за испорченную работу механизмов.
— Слушаю, герр комендант! Иду и приказываю не останавливать мотора.
— Давно бы до этого додумались сами!
И, глядя вслед прихрамывавшему почтенному шефу депо, Вейс процедил сквозь зубы:
— Что только думают у нас в Германии, присылая сюда на работу этих недотеп? Я просто не понимаю, не понимаю, герр Кох, на что они там надеются, направляя сюда неполноценных работников. Подумайте только: вчера мне звонят с перегона, что остановились два эшелона, машинисты заморозили паровозы!
— Ну, эти русские заморозят! Это работ-ни-ички! Надеюсь, вы передали нам этих машинистов?
— Если б это были русские! Наши, уважаемый герр Кох, наши немцы! И не какие-нибудь там фольксдойче, а самые настоящие арийцы. Они, видите ли, ссылаются на климат, на суровую зиму.
— Конечно, зима здесь не наша. На фронте, как вам известно, много обмороженных и тяжело обмороженных — целые эшелоны пострадавших идут в Германию. С этой проклятой зимой нам придется считаться еще не раз. У нас уже есть некоторые инструкции, я бы сказал — климатические инструкции. Мы уже кое-что делаем по линии СД: собираем и сортируем теплые вещи расстрелянных. Но этого тоже мало. Я полагаю, что нам следует отдать приказ магистрату о сборе теплых вещей среди населения. Когда у нас в Германии проводится кампания третьей зимней помощи, которую фюрер начал еще, в октябре, так и местное население не должно остаться в стороне от этого почетного дела. И нам нечего с ними церемониться. Под страхом смерти мы должны запретить русским ношение теплой обуви, теплой одежды. Только германский солдат имеет право на валенки и шубы.
— Вы правы, Кох, но по всему видать, что эти русские не склонны проявлять особый энтузиазм, чтобы добровольно отдать нам свою теплую одежду и обувь.
— Возьмем силой!
— Само собой, — невнятно пробормотал Вейс, хорошо знавший, что и применение силы не всегда давало желательные результаты.
Одним словом, забот у Вейса и Коха хватало. Назначенный торжественный вечер пришлось отменить. Вместо него было созвано совещание командиров воинских частей, расквартированных в городе, по поводу ближайших операций против партизан.
Только вечер в самом магистрате решили все-таки провести, чтобы не дать русским лишнего повода для всяких ненужных разговоров и слухов. Да надо было и вознаградить кое-кого за верную службу немецким властям, поддержать настроение, поднять дружелюбие к германскому рейху. Для этого были выделены и некоторые фонды: несколько пар ботинок, платья, чулки и другие вещи, взятые со склада СД.
Вейс и Кох сочли нужным явиться на несколько минут в магистрат на бал. Вейс даже сказал несколько слов при открытии бала. Говорил, правда, без особого вдохновения и даже обычное «чудесно» произносил без всяких вариаций. После своего вступительного слова он ушел вместе с Кохом.
Любка надулась на Коха: такой вечер, такая гулянка, а у него всегда дела, всегда разные заботы. Немного расстроенная, она невнимательно слушала нудную речь бургомистра.
Потом раздавали подарки. У бургомистра заплетался язык, он икал, вызывая людей по списку, вручая подарки. К столу вызвали Любку. Празднично настроенный бургомистр предупредительно поднялся, когда она подошла:
— Вам, Любка, я ничего не предлагаю, выбирайте сами, по своему вкусу. Что понравится, то и берите. Я думаю, вам подойдет этот джемпер, он такого веселенького цвета.
Она взяла джемпер и вернулась на свое место — не совсем прилично разглядывать подарок на людях. Да и зачем разглядывать, когда и так видно, что вещь неплохая? Сам же бургомистр выбрал ее. Красивый цвет, просто ласкает глаз. Когда-то джемпер такого цвета был у мамы. Да, у мамы…
На минуту Любка помрачнела. Где теперь мама? Упрекнула себя, что в последние дни не расспросила Ганса, куда намерены перевести ее мать… Любка рассеянно слушала слова бургомистра, негромкие разговоры вокруг. Комкала рукой джемпер, бездумно глядела на пуговицы, обыкновенные стеклянные пуговицы василькового цвета. Вот такие же пуговицы были и у мамы. А одна вот белая, костяная. Видно, оторвалась стеклянная пуговица, затерялась, и на ее место пришили костяную.
«Так же, как у мамы…» — машинально подумала она.
И вдруг встрепенулась вся, побелела. Безразличие и рассеянность как-то сразу отлетели, исчезли, пропали. И все это — сегодняшний день, все последние месяцы и этот вечер, и суетня вокруг — представились ей сплошным страшным кошмаром. Одно, что осталось в ее душе, — это страх. Даже не страх. Чего ей бояться? Никто и ничто ей не угрожало. Это было нечто большее, чем обыкновенный человеческий страх. Перед ее глазами встала ее мать, такая, какой она видела ее в последний раз. Вот и глаза ее: в них материнская жалость и укоризна. И слова ее: