А в марте месяце в Новгородской губернии, как известно, фиалки не цветут, а лежат еще сугробы снега. В моей квартирке было очень холодно. Спальню я устроил себе в полутемной кухне, около плиты. Днем в комнатах можно было сидеть и работать, одевшись потеплее: окна выходили на юг и нагревались солнцем. Так спозаранку я очутился на даче…
Хотя я и зябнул в Любани, но зато меня нередко навещали жена и добрые знакомые. На Пасху жена прогостила у меня даже несколько дней. На другой день после ее отъезда я заболел, послал ей письмо, а затем и телеграмму. Я просил жену приехать ко мне и попросить какого-нибудь доктора — специалиста по накожным болезням навестить меня в Любани. У меня оказалось рожистое воспаление лица и экзема. Я ужасно, невыносимо страдал… Жена, по совету знакомых, стала хлопотать в департаменте государственной полиции о разрешении мне приехать в Петербург для лечения. Ответ ей быль обещан через несколько дней, но ей надо было ехать ко мне в Любань, и поэтому она попросила сходить за нее в государственную полицию М. В. Ватсон.
Утром в воскресенье на Фоминой неделе жена приехала ко мне с женщиной-врачом, Е. К. Пименовой, которая и подала мне первую помощь. Вскоре приехал и П. П. Абрамычев (бывший тогда ассистентом профессора Полотебнова) и назначил мне лечение, но при этом заявил, что продолжать лечить меня в Любани он решительно не может, так как занятия требуют его постоянного присутствия в Петербурге. В сумерки врачи мои уехали.
Вячеслав Авксентьевич Манассеин
На другой день навестил меня профессор Манассеин и шибко напугал, сказав, что экзема болезнь крайне упорная, туго поддающаяся леченью, и может длиться год и два. Я просто пришел в отчаяние…
Наконец было получено мною разрешение приехать в Петербург. Следовало немедленно ехать, а у меня, как на грех, не оказалось денег для расплаты за квартиру. В это время судьба послала мне А. Коринфского. Он выручил меня из моего критического положения, съездил в Петербург за деньгами, и мы в тот же день вечером уехали из Любани.
Никогда во всю жизнь я не испытывал более мучительного переезда по железной дороге, как этот переезд 15 апреля 1892 года из Любани в Петербург. Я был в маске, сделанной из клеенки и фланели. В вагоне было жарко, я задыхался в своей маске… Глаза болели, в лице чувствовался жар и зуд невыносимый. Нравственное состояние мое было угнетенное. Я считал минуты… Пассажиры, видя мою странную фигуру, мою красную маску и не зная, чем я болен, понятно, сторонились от меня, перешептывались и весьма недружелюбно посматривали на меня. Я уж не помню, как довезли меня до Петербурга, и я, наконец, очутился дома, на Сергиевской улице…
Глаза мои так болели, что я не мог ни читать ни писать. А. Коринфский был так добр, что читал мне вслух корректуры статей, присланных для нашего сборника, писал за меня письма, сносился с типографией, вообще помогал мне усердно при издании сборника. С нашим сборником приключилась неприятность: из него пришлось удалить одно очень хорошее стихотворение Шеллера, мой рассказ и «Черный год»…
Д-р Абрамычев лечил меня так энергично, что к началу мая экзема моя исчезла бесследно. Мне было разрешено оставаться в Петербурге до 15 мая, но здоровье мое настолько оправилось, что даже ранее назначенного срока, а именно 9 мая, я мог уже выехать на кумыс в Уфимскую губернию.
Лето 1892 года я провел в Кидаше. В это лето умер один из больных, пивших кумыс.
VI. Последняя осень в деревне
Помню, зашел я однажды вечером на кидашенское кладбище, побродил между могилами и сел на полуосыпавшийся вал. Этому валу надлежало отделять кладбище от поля, но он в действительности уже давно не исполнял своего назначения, и овцы беспрепятственно проходили в место «вечного упокоения» пощипать травку. Кладбище — небольшое, расположено за селом. Памятников на нем нет; три-четыре плиты, да несколько деревянных крестов и серых камней, а остальные могилы без всяких примет, безымянные — могилы безвестных тружеников. Только посредине кладбища возвышается склеп, устроенный для себя одним давнишним здешним лесничим, Лыко; он с женою тут и похоронен, но от их могил не осталось и следа. Склеп уже полуразвалился, железные двери сорвались с петель и куда-то исчезли, крыша грозить падением. В жаркие дни я не раз видел там лежащим какого-то обтерханного вороного жеребенка.
На том краю кладбища, что выходит к полю, приютились за решеткой три могилы и видна небольшая скамейка. На могилах растет густая, высокая трава и синеют незабудки. Тут похоронены три кумысника: Крантовский, Кузнецов и Нагулло.
Первые два в 1890 г. — еще за два года до смерти Нагулло — совершенно случайно попали в Кидаш. Они были в последнем градусе чахотки, кумыс для них был уже бесполезен, но, конечно, не хватило жестокости отказать им в кумысе: они цеплялись за него, как утопающий за соломинку.