и мне. Я тоже чутко прислушивался, но нет! не звенит колокольчик.
— Вероятно, опоздала… не успела выехать в тот же день, как получила телеграмму. Завтра наверное приедет! — успокаивал я больного.
А больной с каждым часом становился все беспокойнее, раздражительнее…
— Нет! Она, видно, не приедет… Я не дождусь ее! — задыхающимся шепотом говорил умирающий, еле шевеля сухими запекшимися губами и с тревогой взглядывая на меня.
И при этом скорбном взгляде, умолявшем об утешенье, о надежде, я был готов броситься бежать навстречу сестре Нагулло, чтобы поскорее, как можно скорее примчать ее сюда, в эту хату, где в ожидании ее томился бедный Нагулло, не уверенный за завтрашний день, не уверенный ни за один час, ни за одно мгновенье…
Впоследствии мы узнали, по какому странному случаю опоздала к нему сестра. По получении телеграммы, она немедленно отправилась на пароходе в Самару, а из Самары пустилась далее без задержки по Самаро-Златоустовской железной дороге. На станции Кинель ей пришлось ждать поезда по направлению к Златоусту, так как поезд, доставивший ее в Кинель, пошел на Оренбург… Вот тут-то и случился с нею казус.
— Две ночи я не спала, — рассказывала она потом, — все страшно беспокоилась о брате, думала: что с ним? Уж жив ли он? Он писал мне все такие успокоительные письма, и вдруг — ваша телеграмма… Мне хотелось поскорее ехать, а между тем приходилось ждать часа три, если не больше. Сердце ныло, к горлу какая-то тяжесть подступила, но слез не было; дорогой я ни разу но плакала… Голова у меня была какая-то странная, хотя и не болела… Долго я ходила по вокзалу, потом присела к столику и стала смотреть в окно. Долго ли я так сидела, не знаю… Наконец в вокзале началось движение, слышу звонок, пассажиры уходят, спешат, сторожа тащат вещи… Что тут со мной сделалось, я и сама не понимаю… Вижу: поезд тихо подошел к станции и остановился… все слышу… вижу, как пассажиры идут по дебаркадеру к вагонам, бегут носильщики… слышу опять звонок и возглас станционного сторожа, стоящего у двери: «поезд на Уфу! Второй звонок!» Все это я слышу, вижу, а встать не могу, ни рукой ни ногой не могу пошевелить, не могу голову повернуть; хочу крикнуть, — голосу нет… О! какой это ужас! В таком отчаянии я, кажется, еще никогда не бывала… Знаю, что следующего поезда на Уфу мне придется ждать сутки, что брат больной, может быть, умирающий, ждет меня, минуты считает; сознаю, что мне нужно сию же минуту вскочить, бежать в вагон, а я сижу в полном бессилии и смотрю в окно, как истукан… Вот и третий звонок! Свистки… Поезд трогается, уходит… Господи! Если бы вы знали, что я перечувствовала в те минуты! Наконец я, кажется, вскрикнула, — впрочем, хорошо не помню… Когда же я смогла пошевелиться и поднялась с места, то почувствовала себя совсем разбитой, и мне казалось, что я сойду с ума… Целые сутки ждать поезда, когда вся душа изболела!.. Опять я бродила по станции, и просто места себе не находила. Право, я стала серьезно опасаться за свой рассудок… Пошла я к станционным служащим и попросила у жены одного сторожа какой-нибудь работы, что-нибудь шить, вязать, а еще лучше — мыть, стирать, чистить… Она дала мне вязать чулок, — я уж и тому была рада… Пришла ночь, опять — горе: спать не могу, не могу глаз сомкнуть… Долга показалась мне та ночь… Со следующим поездом я выехала…
Вот почему она не приехала в тот вечер, когда мы ее ждали…
Наступило утро 27 июля, ясное жаркое утро. В тот день Нагулло несколько раз спрашивал меня: «Которое сегодня число?» Он, как будто, старался запомнить это число, но память ему изменяла. Днем он казался еще довольно спокоен, но чем ближе время подходило к вечеру, тем сильнее начал он метаться на постели, говорить о сестре, о няне. В полузабытьи, иногда через несколько минут, он спрашивал у меня: «Который же теперь час?» Вытянувшись и смотря прямо перед собой, он тихо шептал: А ее все еще нет!..
И мною также овладели нетерпенье и тревога: я уже не раз выходил из хаты и прислушивался, не звенит ли вдали колокольчик.
Темная июльская ночь стояла над селом, тихая, теплая… Порою в воздухе веяло каким-то горячим, удушливым дыханием… Стоя за воротами, я с напряжением продолжал прислушиваться… Но нет, — не слышно колокольчика… А как мне хотелось тогда, чтобы он зазвенел по дороге, вон от того леса!.. Где-то в переулке собака лениво пролаяла. Летучая мышь, как призрак, мелькнула у меня перед лицом и неслышно потонула во мраке… Все тихо. Все заснули, кто мог спать.
Я посмотрел на звездное небо и, вспомнив об умирающем Нагулло, невольно с горечью повторил про себя то замечание, какое и до меня уже высказывалось многими и станет высказываться до тех пор, пока на земле будут люди. Я подумал: не странно ли? на какое короткое время и на какие мучительные пытки человек вызывается из небытия к жизни в наш мир, по уверению одних, «лучший из миров», а по мнению других — представляющий собою юдоль скорби и слез…
Медлительно проходила эта ночь. Был уже второй час… Ну, наконец-то… колокольчик! Все ближе, ближе… Вот он уже слышен на деревенской улице; посреди строений гулко отдается его звон. Собаки усиленно лают, слышен стук колес…
— Это она… она! — с твердой уверенностью шепчет умирающий, и словно оживает, приподнимает голову и смотрит, смотрит на дверь.
Мы встретили приехавшую на дворе, предупредили ее, что брат ее очень болен, слаб, сильно изменился и просили ее по возможности казаться спокойнее при встрече с ним…
Сестра Нагулло была молодая девушка, немного, кажется, постарше его.
Когда мы отворили