С Кузнецовым я был незнаком, даже ни разу не видал его, только знал, что он — воспитанник какого-то морского учебного заведения. Крантовский был учитель математики из Перми, человек, по-видимому, очень хороший, симпатичный; я несколько раз навещал его. Он почти не пил кумыса: на другой же день по приезде в Кидаш он слег и уже не вставал, проболел две недели и умер… Приезжал к нему брат, священник; перед смертью приехала жена. Больной часто вспоминал о детях, особенно о своей старшей дочери, очень тосковал, грустил по ней и в забытье, в бреду, постоянно о ней говорил, к себе ее звал…
Кумысники накануне похорон принялись готовить венки из полевых и лесных цветов и венки и гирлянды из дубовых ветвей. Дело происходило в половине июня.
Кумысная гора и лесные полянки были все в цвету…
Помню: у нас на веранде, выходившей в сад, уже поздно вечером, две барышни-кумысницы плели гирлянды. Было уже темно; на столе горела лампа. В воздухе было так тихо, что даже огонь в лампе не дрожал. Листья на липах и вязах, росших перед верандой, кое-где выступали на свет, а подальше от веранды пропадали во мраке. Изредка оброненное слово, вздох, да легкий шелест дубовых ветвей нарушали безмолвие ночи.
Эта живая картина почему-то с изумительной яркостью врезалась так глубоко в моей памяти, что и теперь, через много лет, я как воочию вижу перед собой ту веранду, стол, лампу, и дубовые ветви, и две белокурые женские головы, склонившаяся над столом, и руки, сгибавшие зеленые ветви, — все это на темном ночном фоне, с сильным рембрандтовским освещением… вижу смутные, призрачные очертанья деревьев и озаренные светом лампы их темно-зеленые листья, неподвижно повисшие в воздухе, а там, в вышине, из-за ветвей, мерцанье и блеск далеких звезд с темно-синего неба…
Нагулло был молодой человек, кончивший курс в Казанском университете года за три — за четыре до смерти. Кроме сестры, у него никого не было родных; жила еще с ними старая няня. В Казани у них был свой домик…
Нагулло умирал у меня на глазах. Тяжело было видеть эту ужасную, жестокую борьбу молодой жизни со смертью… В 1892 г. Нагулло уже во второй раз приехал в Кидаш на кумыс. Но кумыс уже не мог спасти его от развивавшегося недуга. Нагулло был труженик, человек книжный и очень нервный. При питье кумыса необходим отдых, покой, а Нагулло не знал покоя, мысль его не знала отдыха; он и в Кидаше не расставался с книгами, со своими городскими занятиями, рылся в своих бумагах, делал выписки, собирал материал для своих будущих работ. Он, по-видимому, стал уже поправляться, ходил далеко в лес, но как-то не остерегся, — и болезнь вспыхнула. Я подолгу сидел у него в хате днем и ночью. Заехал он в Кидаш один, и был такой жалкий… Знакомые кумысники и лесничий с доктором навещали его. Мы предлагали Нагулло уведомить сестру об его болезни.
— Нет, нет! Не надо… Зачем же ее напрасно беспокоить! — говорил больной. — Ведь опасности нет… Вот поправлюсь… сам поеду к ней.
Утром иногда он бывал бодрее и говорил:
— Сегодня мне уж лучше… Вот только еще слабость! А вечером в ответ на наши уговоры уведомить сестру он или молчал или шептал:
— Ужо завтра… посмотрим! Ведь еще успеем… А утром опять:
— Вот ужо поправлюсь… поеду к ней… Наконец он и сам почувствовал себя так плохо, что попросил нас вызвать к нему сестру. Немедленно ей телеграфировали.
Однажды, дня за три до смерти Нагулло, я сидел у него в избе. Время было послеобеденное. Больной лежал, закрыв глаза и протянув поверх одеяла свои худые, белые, бескровные руки. Иногда медленно он поднимал руку и сгонял мух с лица.
— Он и бессмертию был не рад! — прошептал больной. Сначала я думал, что он лежит в забытьи и бредит, но, как оказалось, я ошибся.
— Кто был не рад бессмертию? — тихо переспросил я. Нагулло как-то рассеянно взглянул на меня, но в то же мгновение его отяжелевшие веки опустились.
— Я вспомнил один миф, — заговорил больной, не раскрывая глаз и перебирая пальцами по одеялу. — Богиня полюбила одного прекрасного юношу, простого смертного, и наградила его бессмертием, но позабыла дать ему вечную юность… А когда он состарился, было уже поздно… И он говорил: «зачем мне, старому, больному — бессмертие!»… А если бы он был вечно юным, здоровым, сильным…
Нагулло повернул голову и вопросительно и пристально посмотрел на меня своими впалыми глазами. И в этих лихорадочно горевших глазах отразилась на мгновенье и смертельная тоска при виде приближающейся смерти, и страстная, горячая жажда жизни…
В эти дни по разным поводам больной уже не раз заговаривал о жизни и смерти. Когда он лежал неподвижно, с закрытыми глазами и казался погруженным в забытье, его мысль, его воображение, очевидно, работали с удвоенною силой, но работали не спокойно, а тревожно, торопливо, метались словно под давлением какого-то ужасного кошмара, набрасывавшего тени все мрачнее и мрачнее на его духовный мир…
Каждый день Нагулло меня спрашивал: Которое сегодня число?
Он как будто хотел угадать с утра тот день, который должен быть последним для него.
В тот вечер, когда, по нашим расчетам, сестра Нагулло должна была приехать, больной сделался очень беспокоен, к каждому звуку и шепоту, к каждому шелесту под окном он чутко, тревожно прислушивался.
— Вы не слышите колокольчика? — не раз спрашивал он меня, поворачивая голову и посматривая в потемневшее окно.
Его нервное нетерпенье сообщалось