Зазвонил телефон. Васич или Путник? Ему не хотелось сразу поднимать трубку. Позволить армии отдохнуть всего одну ночь. Сварить всего лишь один горячий обед. Чтобы хоть один день обошелся без жертв. Совсем немного тишины дать солдатам.
Он поднял трубку, кашель и ветер ворвались в комнату.
— Да, это я, господин воевода.
— Действуйте как задумали. И во что бы то ни стало сохраните Мален. Я пошлю вам Дринскую дивизию в подкрепление. До свиданья, Мишич.
— И снаряды! И снаряды, молю вас господом богом! В моей армии всего пять горных пушек, вы знаете!
Телефон хрипел, и где-то на том конце света перекликались телефонисты. Он долго не мог отнять трубку от уха. Васич прав. Путник прав, и он прав. А если Оскар Потиорек знает, что мы не правы? Если он видит, что мы ошиблись? Сегодня ночью никто этого не узнает.
Он написал приказ дивизиям на рассвете оставить занимаемые позиции и отойти на Сувоборский гребень. И едва поставил под ним свою подпись и, коротко объяснив, вручил начальнику штаба для дальнейшей разработки и рассылки, как его охватил ужас: заняв Сувоборский гребень, он не только сокращал протяженность фронта армии, но перегруппировывал ее таким образом, что возникали три изолированные, весьма слабо связанные между собою группы войск, лишенные возможности всякого взаимодействия и использования полевой артиллерии, если паче чаяния удастся получить снаряды. А Мален останется совсем незащищенным, открытым любому удару. Дудки Драгутина Мишич больше не слышал.
Он встал, подошел к окну и, взявшись за деревянную раму, загляделся на огонек чьей-то цигарки во тьме. Голову сжимал обруч, желудок обжигало пламя боли, он не мог уже трезво мыслить. Отошел от окна и медленно, устало зашагал по комнате. До рассвета не нужно думать об отступлении. Он ворошил угли в печурке и наслаждался ароматом свежего букового дерева. Запаху цветов и трав он предпочитал запах мезги и сока здорового дерева: у каждого дерева свой запах, и в разную пору года этот запах особый. Запах силы, которая ничего не разрушает и не приносит зла. Силы, которая рождает лист, цвет и плод. Чудо и совершенство. Из земных глубин по невидимым каналам, вызванное к жизни солнцем, оно поднимается кверху, становится растением. Из невидимого. Все из невидимого. Но создатель в камне зрит цветок, в навозе — плод, в почке — лист. Создатель. Нет, сегодня ночью он больше не станет вызывать командиров. Они не должны чувствовать его у себя на шее. Он помешивал угли, смотрел в жар и пламя. И не находил успокоения. Вспомнил о профессоре Зарин. Пусть болтает о чем угодно, ведь это единственный человек в штабе, у которого всегда на лице улыбка, а на губах — доброе слово. Открыв дверь, приказал пригласить профессора Зарию.
Тот пришел быстро, без улыбки, с напряженным выражением лица. Тоже лишился веры, подумал Мишич.
— О чем вы сегодня ночью думаете, профессор? — Он встретил его стоя. — Садитесь и берите яблоко.
— О величайшей несправедливости новейшей истории, господин генерал. О несправедливости союзников по отношению к Сербии. Это неслыханно! Под Валевом мы ради французов гибли за их Париж, на Колубаре мы для англичан защищали Дарданеллы, на Миловаце истекали кровью, помогая русским в боях за Украину… А на Бачинаце гибнем от рук братьев-хорватов во имя их же свободы… Неслыханно, господин генерал. И Румыния отмалчивается. Пусть падет Белград, но пусть загремит и над Бухарестом! А греки…
— Не нужно сегодня об этом. У вас найдется какая-нибудь книга? Не ожесточайтесь. Дайте мне что-нибудь, что переживет и наших союзников, и наших врагов. И нас самих, которые страдают сегодня в этой тьме, босые, без шинелей. С куском мерзлого хлеба в руках. Что-нибудь вечное.
— У меня есть «Горный венок», господин генерал.
— Неужто и в книге читать о наших мучениях?
— Хотите «Войну и мир»?
— А есть что-нибудь о настоящем народе?
— О народе?.. Есть у меня стихи Виктора Гюго по-французски, «Фауст» Гёте…
— Не надо стихов. Обошел я их в жизни. Дайте мне все-таки кого-нибудь из союзников. Я люблю толстые книги, набранные крупным шрифтом. Смеетесь над моими слабыми познаниями? — Он присел к печке, стал ворошить прогорающие головешки. — Вы забыли о том, что меня незаконно удалили на пенсию после побед над Турцией и Болгарией. Я оказался неудобен для радикалов и Аписа, и меня изгнали из армии… Тогда, чтобы дать какое-то образование детям, я взял заем в банке под вексель, который мне подписал Вукашин Катич… И открыл с компаньонами типографию. Там я подучился, стал различать виды набора, уразумел, что такое шрифт и все прочее. Что поделаешь, профессор. Никогда не знаешь, что может пригодиться в жизни. Принесите мне, пожалуйста, «Войну и мир».
Профессор Зария быстро вернулся и, протягивая два одетых в кожу тома, шепотом спросил:
— Что с черногорцами, господин генерал?
— Они делают все, что могут. Эх, если б у черногорцев было две армии полного состава… Мы бы с вами, профессор, провели тогда рождество в Вене… Отличный переплет. После войны, если останусь жив, освою переплетное дело. У меня есть кое-какие мыслишки на этот счет… Профессор, вы когда-нибудь давали уроки отстающим ученикам?
— Как же, как же, господин генерал. Не будь этих отстающих, мне бы не удалось окончить и наш и Берлинский университет. Маленькая страна, маленькие благодеяния.
— Ну, вот видите, а я отстающий ученик по литературе. Не сомневайтесь в этом и прочтите мне, что вам самому более всего по душе. А за этот урок в полночь, пока моя армия не отступит на Сувоборский гребень, я заплачу вам, когда мы погоним генерал-фельцегмейстера Оскара Потиорека через Дрину и Саву. — Он протянул книгу собеседнику.
Профессор Зария попытался улыбнуться. Нет, сейчас не стоит испытывать его веру. С писарской верой нельзя выиграть битву за существование. С такой верой можно разве что вертеться вокруг свободы.
— Мне трудно сказать, господин генерал, что мне не нравится в «Войне и мире».
— Наверное, все не совсем так, профессор. Немного мудрости, совсем немного мудрого и доброго успевают сказать люди. А сделать и того меньше.
— Вы относите это и к великим личностям? К полководцам? К Наполеону, например?
— Прежде всего к Наполеону, которого как полководца я ценю выше других. Но даже гениальный Наполеон своей головой выиграл всего лишь одно сражение. В остальных его победах немалая заслуга его противников. Так бывает всегда, когда войну ведут ради победы и славы. Вообще, насколько я постиг историю, победитель своей победой подчас больше обязан потерпевшему поражение, нежели самому себе. И в истории воинского искусства, я пришел к такому выводу: более всего уважения заслуживают те, кто сражался не ради победы на ратном поле.
— А кто же? Простите, господин генерал!
— Те, кто боролся за свою жизнь, профессор. Те, кто защищал право на существование своего народа. В войнах такого характера немногого стоят знания собственно военных наук. У таких войн своя тактика и своя стратегия. Всегда иная. Это искусство, и потому секрет его никто еще не постиг в полной мере. И сыновьям своим этого не передашь. Поэтому не нужно читать мне о сражениях, военных действиях, штабах. Прочтите мне что-нибудь о мире. О том, что имеет отношение к миру.
— И о Кутузове не хотите? То место, когда на Бородинском поле…
— Нет. Кутузов верил, что войну можно выиграть благодаря терпению и времени. Это неверно. В нашей войне терпение нужно только по отношению к Верховному командованию. И может быть, к союзникам. А время всегда, вспомните опыт жизни, да и уроки истории, время всегда против маленьких и слабых. И среди разумных сербов это лучше всех понял Вукашин Катич.
— Вы думаете, время работает не на нас? Против Сербии?
— А как же иначе? Прочтите мне о старом князе Болконском. Как он провожал на войну сына.
11
Около полудня «колонна героев» в залубеневших шинелях и штанах вытянулась по стойке «смирно» между раскаленной печуркой и большим трактирным столом, на котором лежали карты, стоял телефонный аппарат. За столом сидели командир полка и начальник штаба, не обратившие ровным счетом никакого внимания на их появление. Командир полка, прикладывая к щеке кусок нагретой черепицы, кричал в трубку:
— Начальник дивизии Васич приказал оборонять Риор и Мален до последнего! У меня нет снарядов даже для фотографирования. Знаю. Встречайте штыками. А что ж еще! Я и сам вижу — все покрывается льдом. Пусть! — Он швырнул трубку на рычаг и, получше обмотав носовым платком нагретую черепицу и приложив ее к щеке, принялся разглядывать студентов одного за другим с недоумением и злостью.
А те тянулись изо всех сил, хотя чувствовали, как по спине потекли холодные струйки растаявшего снега.
— Ну? Что же мне делать с вами, господа студенты? Я спрашиваю, что мне с вами делать?