Разрывами снарядов по склонам и вершинам, занятым восьмым полком, неприятельские орудия возвестили рассвет. Возле костров роты Луки Бога, которая сегодня являлась резервом батальона, вскочили рекруты; они ошарашенно пялили глаза на бывалых солдат, слишком уставших для того, чтобы испытывать страх; над редкими буками виднелись вершины, с которых ледяной ветер скидывал клочья тумана, открывая германским орудиям позиции, где по-прежнему молчали сербские винтовки.
Сильнее орудийного обстрела взволновала, опечалила Богдана Драговича целомудренность страха мальчишек-рекрутов: не связанное дисциплиной и тщеславием поведение, свобода выражения чувств. Страх жертвы, но не бойца. Страх бессилия и невинности. Вражеские орудия бросали снаряды на склоны; гудели горы, обволакиваемые грохотом; порывы ветра приносили и разносили ошметки тумана между оголенными деревьями. И деревенские ребята со своими пустыми пестрыми сумками, многие даже без винтовок, не просто испугались; Богдан видел грусть в их таких сейчас одинаковых глазах, и впервые с того момента, как попал на фронт, страх перестал быть для него самым сильным ощущением. Возникло предчувствие чего-то иного, неведомый солдатский инстинкт говорил о чем-то другом, и он захотел ободрить молодых. Он успокаивал их, хотя собственную душу переполняло зловещее предчувствие: сегодня случится ужасное. Это четвертое или пятое его утро на фронте, но впервые так рано начали и так часто били орудия, впервые он приметил что-то, чего не было прежде, — иными были деревья, снег, люди.
Вестовой майора Станковича выкликнул Богдана Драговича и Ивана Катича — их велено проводить в штаб батальона. Взволнованные вызовом, шли они редкой буковой порослью, дышалось с трудом: воздух словно уплотнился от холода и разрывов артиллерийских снарядов. Оба молчали. Мимо проносились птицы — спасались в оврагах от обстрела. Метались, прыгали на снегу, верещали. У Ивана на губах застыла фраза: они нам всех птиц перебьют, но удержался, не произнес.
За день и минувшую ночь друзья не обменялись ни словом. Словно бы выстрелом убило в них потребность исповедоваться в пережитом и передуманном. Молчание оба воспринимали как измену, как предательство дружбы; Богдан обвинял в этом себя, свое самолюбие, раненное на Бачинаце, а Иван жалел, что в такие дни Савва Марич оказался для него более необходим и значим, чем Богдан, и, прервав молчание, он заговорил:
— Сегодня ночью у меня из ранца украли кусок сала и сахар, что остался от маминой посылки. Взяли носки и белье. Тетради и очки оставили. Ладно. Теперь мы почти на равных. Я жду не дождусь, пока порвутся обувь и одежда, чтоб во всем на них походить.
— Если судить так, я уже похож. Рубаху и шарф отдал раненому, табак поделил. Теперь покупаю у твоего земляка Алексы.
— А вши есть?
— Да, но мне они не мешают.
— А мне мешают. Только я не могу их убивать. Противно. Не могу, и все тут, пусть бы они у меня мозг сожрали.
— Придется-таки и вшей научиться истреблять.
— Может, и не придется.
Занятые разговором, они подошли к пастушьей хижине, там у очага ординарец брил майора Гаврилу Станковича.
— Извините, юноши. Извольте войти. Через мгновение я буду готов начать боевой день. Каков морозец, а?
Они поздоровались по уставу и вошли в хижину, удивляясь этому бритью на холоде и под огнем вражеских орудий.
— Садитесь на поленья. Вздремнуть вам сегодня удалось? Предстоит тяжелый день, слышите! Наш полк обороняет Бабину Главу.
— Бабину Главу! — с оттенком иронии удивился Иван.
— Да. Очень важный пункт. Командир полка передал мне личное приказание начальника дивизии. Но сперва пропустим по глотку нашего шумадийского чая. — Он улыбнулся.
Улыбающееся, в мыльной пене лицо напомнило Ивану маску клоуна; в подобной обстановке он не видел причин для улыбки; и чем дальше он наблюдал этого уверенного в себе и внешне невозмутимого майора, тем больше его поведение казалось похожим на позу и игру в спокойствие. Хотелось спросить: не мучает ли его бессонница?
— Вы офицер запаса, господин майор? — спросил Богдан; у него поведение командира вызывало уважение.
— Нет, я был на действительной службе и окончил Военную академию. Почему это вас удивляет? А вы юрист?
— Да, я изучаю право. Моя фамилия Драгович.
— Понимаете, Драгович, когда предо мной стояла проблема выбора жизненного пути, я верил, что моему поколению надлежит выполнить особую миссию. Великую миссию. Миссию освобождения и объединения сербского племени. Пятивековое стремление всего народа. Он вытер лицо полотенцем и расчесал щеткой бородку;, Иван успел подумать: если останусь живым, отпущу такую же. А Богдан мысленно спросил себя: смог бы этот человек скомандовать солдатам огонь по забастовщикам, демонстрантам, социалистам? Или стать сербским Кропоткиным?
В хижину вошли Цвийович, Синиша, Митич, унтер-офицеры — студенты. Вскочив с места, Иван и Богдан кинулись обнимать их, жали руки, разглядывали. Но радость встречи быстро погасла — за четыре дня все здорово постарели. И троих из восьмерки уже не было на белом свете.
— Ненада тяжело ранило? — шепотом спросил Богдан, не выдержав молчания.
— Говорят, кость перебило.
Майор Станкович пожал всем руки и приказал вестовому хорошенько согреть два котелка ракии да положить побольше сахару.
— Как вас приняли солдаты, юноши?
— Поначалу подозрительно и недоверчиво — дескать, почему это барчата будут нами командовать? — а сегодня утром трое уже мне сказали: «Спасибо, ребята, что вы с нами», — первым ответил Цвийович.
Майор Станкович набил трубку, очень красивую, инкрустированную золотом, зажег, затянулся; студенты не помнили, чтобы в тот день, когда они появились на Бачинаце, майор курил трубку. Синиша шепнул Богдану
— У Толстого, помнишь, капитан Тушин покуривал убогую вишневую трубочку. Вот это да! Ты только погляди на этого выскочку!
— С вишневой трубочкой тоже можно оказаться гадом и подлецом, — шепотом же ответил ему Богдан.
Ивану такая трубка тоже показалась не подобающей месту и времени; она пристала скорее какому-нибудь германскому барону, восседающему у камина в окружении своих охотничьих трофеев, а не командиру четвертого батальона восьмого сербского полка у подножия какой-то там Бабиной Главы.
Попыхивая трубкой, майор Станкович заметил:
— Я всегда испытываю те же чувства, что и мои солдаты. Должен произнести громкие слова. Но дело обстоит именно так, вы не обыкновенные солдаты Вы исполняете миссию. Вас тысяча студентов.
— На фронт прибыло тысяча триста, господин майор поправил Цвийович.
— Ладно, тысяча триста. В соотношение сил вы существенных изменений не внесете У нас, сербов, такая судьба — воевать только против сильного. Но вы укрепите у нашей измученной армии веру в справедливость. В справедливое отечество. А отечество, не обладающее должной мерой справедливости, не заслуживает великой жертвы. Если отечество не справедливо, его свобода не имеет значения для людей. Понимаете, юноши, я глубоко верю, что наш народ гораздо выше, чем свободу, ценит справедливость. Свобода очень часто оказывается грязной, лживой, обманчивой. Ею может злоупотреблять каждый. И критерии ее произвольны и без труда изменяемы. Справедливость же чиста, откровенна и последовательна. Она в равной степени отпущена всем, или же ею не обладает никто. Вы не согласны?
— Но справедливость бывает и жестокой, господин майор, — заметил Цвийович.
— Верно, бывает. Она многого требует. Однако храбрость ради справедливости и во имя справедливости — самое прекрасное человеческое деяние. Я хочу сказать, самое благородное. Так мне кажется.
Перед входом в хижину остановился один из угрюмых капитанов, который, увидев у огня студентов в обществе майора Станковича, кажется, еще более помрачнел.
— Все в порядке, Палигорич?
— Да, господин майор. Я нашел самое подходящее место. Наблюдатель должен находиться вон на том большом, развесистом буке. Под огнем.
— Ладно. Садитесь, все горячее. Я должен обрадовать вас, взводные командиры: сегодня ночью нам доставили одно орудие Данглиса и достаточно снарядов к нему. Вы увидите, как обрадуются солдаты…
В эту минуту ворвался вестовой:
— Господин майор, неприятель начал атаку тремя цепями.
Цвийович подмигнул Богдану. Майор Станкович без малейших признаков тревоги или волнения смотрел на запыхавшегося солдата. А студенты не сводили глаз с командира, в голосе которого не убавилось самоуверенности:
— Беги наверх и передай, чтоб держались любой ценой. Сейчас приступит к делу наше орудие. Сожжешь ракию, Милован. Перегрелась. Палигорич, вы к орудию. Я в окопы. Аппарат возле дерева поставили?