Под бодрый стук колес мелькали километр за километром, поезд сноровисто мчался на запад, и вот на горизонте уже открылись высокие седые хребты Хамар—Дабана, и перед глазами раскинулись глубокие и темные морщины земли — горные ущелья и лога, густо поросшие безмерными и бескрайними лесами. Скоро должен открыться Байкал, а потом — Иркутск.
И после Иркутска Гаврилов продолжал стоять у окна.
В соседнем купе шла игра в карты и слышались разговоры, без которых игра — что щи без соли. Игру вел армейский офицер, крепко сбитый, как боксер. Шея у него толстая, бугристая. Руки короткие, ладони сильные, загребистые. Карты он держал, как хрупкие елочные украшения. Дышал шумно, смеялся с еле слышным подсвистом. Гаврилов смотрел на его руки с завистью: ему бы такую здоровую руку! А то носи вот ее, как ребенка в зыбке. Офицер, оказывается, участвовал в пленении императора Манчжоу—Го. Рассказывая об этом, захлебывался смехом:
— Император! Хи–хи–хи! В юбке, как баба, только что без косы! А зовут–то как чудно: Пу-и! Хи–хи–хи! Пу-и!
Офицер, как успел приглядеться к нему Гаврилов, был чисто военного производства, чувствовалось, что он обладал природным даром увлекать людей в бой, храбростью и сметкой. Когда игра в «козла» кончилась, Гаврилова пригласили в купе. Он подсел к столику, офицер — в звании лейтенанта — с заметным уважением посмотрел на гавриловскую пирамидку нашивок за ранения и на ордена.
— В отпуск или насовсем? — спросил он.
— Насовсем, — со вздохом сказал Гаврилов.
— Значит, на гражданку опять, к довоенному уровню возвращаетесь? — после небольшой паузы, словно с сожалением, сказал лейтенант, вздохнул и добавил: — А меня всю войну пули, как заразу, обходили. Ну скажи ты, ни одной царапины, а уж в огне–то был, как в дерьме… Даже под землей два часа, как йог, лежал, пока ребята не откопали. И, как видите, цел! Как это было? А может быть, сначала навернем «инзы», товарищ капитан, а там эти воспоминания сами, как говорится, на своих ногах пойдут. Между прочим, знакомьтесь с моими соседями.
Гаврилов познакомился. Один из компаньонов лейтенанта оказался механиком с краболова, молчаливым человеком, который говорил лишь по необходимости и то лишь два слова: «есть» и «отставить». Второй — инженером с «Алданзолота», он ездил во Владивосток принимать в порту новую драгу. Инженер был еще экономнее механика — он говорил всего лишь одно слово: «прелестно».
Сначала выпили флягу лейтенанта. Затем механик и инженер начали наперебой предлагать спирт. Гаврилов — коньяк, но его отвергли, а пустили в дело спирт. Когда его разлили, лейтенант достал кисет с махоркой и подсыпал в свой стакан.
— Простую, — сказал он, — с того время уже не могу. На душе у меня какая–то бурмундия ошвартовалась. Ее, как ржу в винтовке, керосином надо сводить. Вот и делаю такое хлёбово. Другой с него костьми ляжет либо в небо взовьется, а для моей бурмундии это как щекотка!
Выпили. Инженер долго махал ладошкой перед открытым и искривленным ртом и говорил, грассируя: «Пгелестно!» Механик ничего не говорил, а лишь отдувался. Гаврилов почувствовал, что весь горит и что тоска отходит от него. Лейтенант крякнул:
— Да-а… Обдало, как кипятком, того гляди перо вместе с подперком слазить начнет. Вот и тогда было вроде этого. Кто из вас станцию Матвеев Курган проезжал? Это возле Таганрога. По–настоящему, власти должны там морячкам памятник поставить или курган насыпать! Фрицы в том месте вздумали прорыв на Ростов сделать и нашу морскую бригаду бросили в эту щель. Хлопцы — один к одному, бескозырка к бескозырке, плечо к плечу. Между прочим, штрафники среди них были — бандюги несказанные, но дрались — тигр кошкой перед ними покажется. Фрицы, конечно, не прошли, а от бригады горсть осталась: одни от пуль да мин погибли, другие — под танками, третьи — померзли. Погодка стояла — самому дьяволу на праздник. Ну, значит, осталась нас горсть — из погибших, кого успели, похоронили, а кто и остался, прихваченный морозом, в поле. Я старшиной был, зовет меня командир бригады и говорит: «Слушай, Мостовенко, — это фамилия моя) — надо выводить людей к Матвееву Кургану. Задачу, говорит, свою мы выполнили, хотя и дорогой ценой. Но что ж делать, война! Я, говорит, посылал разведку — путь один: вон мимо той высотки в овраг. Высотка обстреливается фрицами. Причем, говорит, пристрелялись они, стервецы, так, что надо не пройти, а прошмыгнуть, как мышь! Понятно?» Отвечаю: «Есть!». Прихожу к хлопцам и держу речь об этом. И вдруг встает парень, — таких, как я, полтора будет в нем, — и говорит: «Если, старшина, первым пойдешь, и мы пойдем за тобой, а так все равно, что тут, что там. Тут, говорит, даже лучше в компании со всеми хлопцами лежать, да и хоронить легче будет…» У меня, конечно, кулак чесался дать ему в то место, откуда рождались его подлые слова. Словом, пошли мы, и вот там, у самого кургана, где надо было ползком, на меня вдруг нашла гордость. Нужно ложиться, а я ватник распахиваю, вместо армейской ушанки — мичманку на голову — и вперед! Шлепаю малым ходом: мне, мол, со смертью играть в свахи нечего, я не невеста для нее… Уже проходил я высотку, оставалось два шага… И вот тут он как даст! Я делаю оверкиль, а впереди снаряд — бац! Воронка — хату спрятать можно. Хотел я в нее смайнаться — не успел: вторая болванка легла рядом, и меня засыпало. Только через два часа ребята откопали и долго потом йогом дразнили. Вот с тех пор у меня и образовалась какая–то бурмундия. Дошел до Берлина, потом нас перекинули сюда, на Дальний на Восток. Между прочим, тут меня и в офицеры произвели, и раз война обошлась со мной таким образом — ни раны, ни царапины, — решил я служить в армии до деревянного бушлата. Только вот бурмундия нет–нет да и мутит душу… А может быть, нам навернуть еще по одной?
Москва еще издали сообщает приезжим о своей деловитости. Конечно, грузовики, автобусы, пригородные поезда, пешеходы здесь такие же, как и около других городов. Но стоит вглядеться, и увидишь во всем — и в движении людей, и в движении машин — московский темп. Он становится особенно заметным, когда курьерский, сбрасывая пар, входит на территорию станции, когда навстречу несутся здания, машины, люди. И хотя города еще не видно, но он уже угадывается в могучем гуле.
Когда поезд остановился у перрона, Гаврилов на какой–то миг испытал прилив грусти: среди стаи носильщиков и москвичей, вышедших встречать курьерский, не было ни одного человека, который бы кинулся к нему.
Мамочка! Бедная, не дождалась его…
Гаврилов шел по перрону один — механика с краболова встретили родные. Лейтенант Мостовенко сошел в Ярославле, где у него была дивчина–военфельдшер, ушедшая на «гражданку». Инженер с «Алданзолота» слез еще на Урале.
У всех, с кем Гаврилов разделил время в пути, жизнь как–то была устроена, а ему все начинать сначала.
Но разве он один такой? Война у миллионов людей отняла прошлое, а у некоторых и будущее. Она сделала покушение и на его будущее. Гаврилов лишь чудом не стал полным калекой. Хорошо, что большую часть японского металла извлекли из него. Но вот рука — не рука, а полено. Правда, пальцы уже держат папиросу, спичечную коробку, а пуговицу не могут застегнуть — нет еще силы. А будет она, сила–то?.. Должна быть! Нужно только драться, а не хныкать. Этому его учили с детства.
Перрон быстро пустел. И стоило Гаврилову выйти на площадь трех вокзалов — Ярославского, Ленинградского и Казанского, как от грусти не осталось и следа. Москва поразительно энергична на этом древнем майдане! Здесь сходятся люди со всей страны. Дальний Восток, Сибирь, Средняя Азия, Волга, Север — потоки людей, разноязычный говор…
Гаврилов испытывал огромное удовольствие и от прохлады метро, и от приветливых взглядов москвичей. Какой–то мальчик, глянув на его усыпанную орденами грудь, встал и сказал:
— Садитесь, дяденька!
Гаврилов сел, устроил поудобнее руку и задумался. Куда ехать? В военкомат? А может быть, сначала в трест? Занята ли комната матери? Нет, все это не то! Сначала на почтамт — нет ли писем от Либуше. Он просил, чтобы письма на его имя сохранили до приезда. Ну, а если на почтамте ничего нет, остается еще Центральный телеграф. А если и там нет, тогда… Он не успел додумать: пришло время выходить.
Глава вторая
В армии не нужно было заботиться ни о хлебе насущном, ни о крове, ни о работе. А «гражданка» с первого же часа потребовала от Гаврилова огромной энергии и изворотливости для решения именно этих задач.
Комната матери была занята. Конечно, ее можно было бы вернуть либо через Моссовет, либо через суд. Но с кем судиться? С солдатской вдовой, у которой на руках трое ребятишек? Нет, счастья на чужой беде ему не надо! Однако, как говорил лейтенант Мостовенко, где–то нужно «якорь бросить». Пришлось побегать по Москве. В гостиницах требовали либо броню, либо направление от военного коменданта. Военный комендант отказал — Гаврилов к армии формально уже не принадлежал. Растерянный, он долго бродил по улицам, не зная, что же ему предпринять. На душе было невесело. Да и отчего бы веселым быть? Крова нет, от Либуше ни слова…