масс на тотальную мобилизацию (его можно получить лишь после грандиозных потрясений) и наличие идеологии, убедительно обещающей благо после мобилизационных сверхусилий. Будем реалистами, в 60—80-е годы такое сочетание было уже немыслимо. На дворе царил «застой», но антисталинисты считали его не нормой, а временной передышкой. Это была «идеология консультантов», которые в подъездах Старой площади объективно гуманизировали партийный аппарат, но опасались реакции: их знаменем было добиться необратимости эволюции правящей верхушки.
Второй императив российской интеллигенции кануна великих потрясений: мы должны стать н о р м а л ь н о й страной. Удивительно, что никто в те годы и не пытался определить критерии нормальности, задаться вопросом, почему нормальной считается социальная практика счастливой десятой части мира – Северной Атлантики, а не девяти десятых, находящихся либо в процессе догоняющей Запад модернизации, либо погрязшей в трайбализме и национализме. Неповторим тот пафос, то катарсическое значение, которое придавалось слову «нормальный» как синониму «идущий вровень с Западом, разделяющий его стандарты, уровень жизни и достоинства демократического общества». Словно девять десятых населения Земли сознательно жили ненормальной жизнью, словно подъем Запада в XVI веке не был уникальным чудом, величественным, благодатным (наука, литература, гуманизм) и опасным – колонизация, неизбежная (при движении вдогонку) болезненная рекультуризация.
В будущем об этом напишут детальнее. Но и сейчас хочется спросить ревнителей нормальности, была ли нормальной жизнь большинства их соотечественников, если последний массовый голод отстоял уже сравнительно далеко (1946 г.), если в течение жизни двух поколений две трети населения вышли из нищеты, получили гарантию жизнедеятельности – свою и грядущих поколений. Эти шаги к нормальности вовсе не гарантировали уровня Запада. Интеллектуальным убожеством веяло от выборов ориентира «нормальности» – США, Швеция, Швейцария или Германия. Интеллигенция потеряла нить истории собственной страны, соревнуясь в обличении ненормальностей – словно сумма исторических и ментальных особенностей не составляла историко-цивилизационную основу того, что называлось советским народом.
Тезис о нормальности стал могущественным орудием интеллигенции. На уровне национального сознания стало едва ли не преступлением говорить, что Россия не скоро еще по уровню жизни будет равной начавшей якобы с той же стартовой полосы Финляндии, что нельзя смотреть лишь на счастливые (по стечению исторических обстоятельств) исключения, что феномен Запада в определенном смысле уникален. Форсированное движение к «нормальности» требовало определения ненормальности, и таковой стало считаться все незападное – смешное и грустное утрирование вопроса, вставшего перед Россией со времен Аристотеля Фиораванти. Словно не было жестокой полемики и практики решения этого вопроса со времен Лжедмитрия, Петра, славянофилов-западников и пр. Требование «сейчас и немедленно стать нормальными» лучше всего выразил двумя столетиями ранее генерал Салтыков, заявивший, что дело лишь в том, чтобы «надеть вместо кафтанов камзолы».
Отказ видеть в модернизации крупнейшую проблему человечества и России, в частности, фетишизация иной цивилизации, подмена тяжелейшей проблемы легким выбором «умный – глупый», беспардонная примитивизация процесса обсуждения общественных вопросов – от демократии до экономической политики – вот чем поплатилась страна за недалекость своих интеллигентных детей, не знающих истории и решивших одним махом поставить на «нормальность».
Заметим, это был не временный фетиш, то было кредо: «нормальность» вместо критического анализа и исторического чутья. Жрецы нормальности на практике безжалостно крушили «административно-командную систему» и совершенно серьезно, прилюдно, печатно, массово требовали денационализации и дефедерализации. Как было ясно многим сразу, а остальным потом, они требовали дестабилизации и деградации. (Не говоря уже о том, что столь легкое определение «нормы», так жестоко ломающее ментальный, психологический стереотип огромного народа, неизбежно таило в себе жестокую автохтонную реакцию.)
Третья черта российской интеллигенции эпохи 60—80-х – вера в существование чего-то большего, чем здравый смысл (и это не успев еще остыть от марксистских законов стадиального развития). Воистину, свято место пусто не бывает. Крушение прежних схем в данном случае ничему не научило. Данная черта – родимое пятно российской интеллигенции, она родилась с этим знаком. Когда семнадцать отроков были посланы в начале XVI в. в лучшие университеты Запада, то никто из новоявленных студентов не удосужился приобщиться к неким прикладным, общеполезным дисциплинам. Видимо, пресная проза постепеновщины противна русской душе. Все семнадцать российских протоинтеллигентов избрали одну из двух дисциплин – алхимию или астрологию, чтобы добиться успеха одним ударом, овладеть корневыми законами мироздания, одним махом разрубить гордиев узел жизни, по особому компасу найти сразу верный ответ – вера в миг, удачу, случай, тайную тропу истории, а не в каждодневные планомерные усилия.
Российская интеллигенция всегда упорно искала универсальный ответ, и их внимание привлекали те из титанов западной мысли, следование учению которых обещало быстрое успешное переустройство общества. Кумирами думающей России последовательно были Вольтер, Дидро, Руссо, Кант, Адам Смит, Фурье, Гегель, Сен-Симон, Фейербах, Прудон, Маркс.
От алхимии и астрологии дело явно двигалось в сторону социально-экономических концепций. В годы Михаила Горбачева интеллигенция демонстративно отринула марксизм, и тут же, руководимая все той же неистребимой верой в последнее слово западной (в данном случае экономической) науки, обратилась к фетишу «свободного рынка»: именно он, рынок, все расставит по своим местам. Рынок воздаст всем по заслугам, рынок вознаградит труд и уменье, накажет нерадивого. Он сокрушит нелепое стремление Центра контролировать все и вся, вызовет к жизни сонную провинцию, энергизирует людей, превратит «винтики и колесики» в грюндеров и менеджеров.
* * *
Позволим себе следующее отступление. В западной экономической теории свободный рынок, старый добрый laisse faire, периодически был то в загоне, то в фаворе. Певцы свободного рынка от Адама Смита до Милтона Фридмена не более знамениты, чем идеологи государственного вмешательства от Тюрго до Джона Мейнарда Кейнса. В 60—70-е гг. на Западе правил бал тезис об умеренно регулируемой экономике. Но во времена президента Рейгана вперед вышли идеи «освобождения» рынка от опеки, и «чикагская школа» стала авангардом западной экономической мысли. Нужно ли напоминать, что именно российская интеллигенция, стремясь не отстать, первой в мире переводила «Капитал» К. Маркса. Она же первой уверовала в созданную для западного мира теорию высвобождения рыночных сил. Именно она была взята на вооружение в стране монопольных производителей, в стране, в экономике которой требуются дисциплина, взаимодействие и порядок, а не раскрепощение ради менеджеристских чудес конкурентных чемпионов.
Песня рынку как всеобщему справедливому уравнителю, как создателю творческого производства прозвучала в стране совершенно отличной от западной трудовой культуры. Гимн индивидуализму пропели в глубинно коллективистской стране, призыв копить и бороться за качество раздался на просторах, где основными производителями