– Ты за тридцать рублей скажи, Анискин! – ответила Дуська. – Что июль – месяц хороший, всем понятно…
– Можно и сказать, Евдокея! – Анискин приблизил счеты к глазам. – За поллитру водки ты берешь три рубля, если продаешь ее не из магазину, а с квартиры. Это, Евдокея, правильно по той причине, что ты сверх нормы работать не должна. Тебя же в ночь–полночь будят… Вот ты и берешь за беспокойство сверх цены тринадцать копеек… Ну а теперь считать зачнем.
Участковый прищурился, еще сильнее прежнего наморщил лоб и непонятно улыбнулся.
– Мы, Евдокея, по памяти считать зачнем, так как июль месяц я по твоей работе контроль наводил, – сказал он. – Ну, второго числа водку у тебя семеро геологов брали – это девяносто одна копейка. – Анискин звучно передвинул костяшки счетов. – Первое число я не прикидываю потому, что в этот день ты за товаром ездила… Ну, дальше! Третьего числа тракторна бригада Пятунина премиальны за косьбу получала – это, Евдокея, двенадцать бутылок, что составлят один рубль сорок шесть копеек… Пятого числа, как ты сама знаешь, устьюльские в нашу деревню повалили. Я допоздна на лавочке сидел и ихних девятнадцать гавриков насчитал. Это, Евдокея…
– Хватит, Анискин! – тихо–тихо сказала Дуська. – Память у тебя… – Она привалилась спиной к подушке, косо усмехнулась, как бы незряче провела рукой по бледному лицу и досказала шепотом: – Мне гинуть с твоей памятью, Анискин.
Не отвечая ей, участковый привстал, отдуваясь от усилия, положил счеты на место, но садиться на стул обратно не стал, а выпрямился во весь рост – могучий, громоздкий. Долго, наверное полминуты, он смотрел на Дуську рачьими милицейскими глазами, потом сказал.
– Не надо тебе гинуть, Евдокея! Не надо! – Он резко взмахнул рукой. – Тебе не гинуть требоватся, а, наоборот, замуж выходить…
– Замуж выходить? – Дуська приподнялась, повела бровями, помедлила секундочку и, дернув губой, переспросила: – Замуж, говоришь, выходить, Анискин! А за кого?
Еще секунду Дуська молчала, открыв рот – опять не хватало воздуха и слова в горле встали комом, – потом, взмахнув полными руками, подскочила к участковому, ужалила его взглядом, но вдруг снова попятилась назад, к своему высокому сундуку – ну, совсем ошалела бабенка!
– За кого выходить, Анискин? – наконец оглушительно крикнула Дуська. – За колхозного бугая Черномора?
Ухмыляясь и подергивая плечами, она кинула литое тело к сундуку, с размаху открыла крышку и, внезапно тоненько взвизгнув, обеими руками выхватила из него синее и розовое, коричневое и зеленое, шуршащее и переливающееся, блестящее и тусклое.
– Замуж, говоришь, замуж, говоришь! – кричала Дуська, по–шахтерски работая в сундуке руками и плечами. – Замуж, говоришь…
На участкового, ушибая густым запахом нафталина, из сундука летели кофты и платья, зимние ботинки и туфли, рубашки и трусы, бюстгальтеры и чулки; потом полетело теплое плисовое пальтишко, шапочка из цигейки, чесанки, осеннее пальто из габардина, красное вельветовое платье, две пары резиновых бот и так далее… Кое–что из летящего в него Анискин ловил, укладывал на кровать, но кое–что валилось на пол, непойманное, и Дуська по нему оглашенно приплясывала:
– Замуж, говоришь, замуж?
Когда в сундуке ничего не осталось, Дуська, ощерив зубы, повернулась к Анискину и пошла, пошла на него – грудью, животом, глазами, растопыренными бедрами.
– Замуж, говоришь? Я тебя спрашиваю, мать твою перемать, за кого мне замуж выходить? – Дуська пхнула участкового грудью и животом, сбила–таки с неподвижности и, торжествуя, хохоча, перегнулась в пояснице – волосы распущены, как у русалки, глаза дикие, рот перекошен. – Замуж?
Торжествуя над Анискиным, Дуська попятилась, задела ногами за плисовое пальтишко и вдруг начала медленно валиться на кровать. Подумав, что она падает, запнувшись, Анискин кинулся было к ней, но поддержать не успел – женщина брякнулась лицом в подушку и мелко–мелко затряслась плечами.
– Охо–охо! – прорыдала Дуська. – Ох–хо–хо!
– Евдокея! – тихо позвал Анискин. – А Евдокея!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Дуська плакала. Халатик с плеч упал, когда еще кидалась к сундуку, волосы растрепались, голова провалом темнела на белизне подушки, а лежала она жалобно, по–детски сдвинув и перекосив ноги. Белые плечи Дуськи тряслись как в лихорадке. Анискин на цыпочках, скрипя тонко половицами, прошел к стульчику, опустился на него, но ноги для удобства не вытянул – торчали коленками вровень с пузом.
Дуська понемногу успокаивалась: перестали вздрагивать плечи, затихли руки, спина сделалась плоской. Потом она и вся стала плоская – затихла.
– Все, Евдокея? – еще немного подождав, спросил участковый. – Проплакалась?
– Проплакалась, – в подушку ответила Дуська.
– Ну, так подымайся…
И Дуська поднялась – показала незрячее от слез лицо, скрученные в сосульки волосы, мокрую на груди черную комбинацию.
– Ты не смотри на меня, Анискин, – криво улыбнулась она. – Я теперь страшная…
– А ты подчапурься, подчапурься, Евдокея.
Анискин отвернулся к окну, и, пока Дуська причесывалась, намазывалась и накидывала халатик, смотрел на сиреневую Обь и на старый осокорь, что стоял одиноко на берегу. Осокорь шелестел жестяной листвой, в стволу был крепок и черен, но кору бороздили такие же глубокие морщины, как и лицо Анискина. Ничего удивительного в этом не имелось, так как осокорь был лет на двадцать старше участкового, а ведь только так говорится, что дерево крепче человека. На самом же деле, подумал Анискин, дерево человека мягче, крепче его только железо, так оно и есть железо бездушное…
– Ты подчапурилась, Евдокея? – спросил он.
– Готово, Анискин!
Дуська в халатике сидела на кровати, тихая.
– Я что ревела, Анискин? – с усмешкой спросила она, показывая глазами на пол, где горкой все еще лежали вещи. – Я то ревела, Анискин, что добро пропадает, а замуж… – Дуська засмеялась. – Это ведь со смеху умрешь, что никто замуж не берет… А ты знаешь, Анискин, почему… А потому, что вы, мужики, только на войне храбры. Как дело до баб доходит, ваш брат трусливее зайца…
– А это почему? – повеселев, спросил Анискин. – Это как так?
– А вот как! – ответила Дуська и кокетливо повела бровями. – Чего мужики на мне жениться боятся? А оттого, что я вольно живу – народ возле меня завсегда вертится, на всю деревню песни реву… Вот они и боятся, а того понять не могут, что я самая верная жена и есть – я мужиков распрекрасно хорошо узнала, и мне сласти от сласти искать не надо… Вот таки дела, товарищ Анискин!
Дуська поднялась, не глядя, комкая, начала собирать с пола вещи. Она разом зашвырнула их в сундук, со звоном закрыла крышку и села на нее.
– Мне крышка, а на крышке сижу! – лихо улыбнулась Дуська. – Вот таки дела, Анискин!
– На тебе Гришка Сторожевой хочет жениться, – просто сказал участковый. – Я теперь это доподлинно знаю…
– Откуда? – помолчав и сложив руки на груди, спросила Дуська. – Ты скажи, Анискин, откуда?
– А оттуда, что он у заведующего клубом аккордеон увел, – ответил Анискин и посмотрел на Дуську безмятежными глазами. – Вот я и вырешил: если он крупну кражу совершил, значит, жениться хочет…
Еще договаривая, участковый резво поднялся со стульчика, пошел хлопотливо к дверям, но возле них, конечно, остановился и стал спиной слушать Дуську. Она молча повозилась, потом усмехнулась и сказала:
– Он что, дурак – аккордеоны воровать?
– Выходит, что дурак! – спиной ответил участковый. – Рази умный человек станет тебя к заведующему приревновывать? – Анискин опять повернулся к Дуське и спросил: – Ну, вот почему ты к этому завклубу возвернулась? Что он ручки целует и на музыке играет?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Дуська не ответила. Она медленно сползла с сундука, еще медленнее пошла к окошку, прильнув к наличнику плечом, посмотрела на улицу. По небу ползла голубая кудрявая тучка, приближалась к солнцу, и от нее на землю отражались тоже голубые кудрявые лучи. Они растрепанным пучком падали на реку, и в этом месте, где они подрагивали, вода была изумрудной.