время Тамаза не было видно, но однажды у ворот раздался звонок. Я увидел его на экране и впустил. На кривом глазу был синяк, одежда помята и испачкана. Он подошел и поздоровался, я сидел за столом под инжировым деревом. Был теплый осенний вечер, зрелые плоды висели на ветках, в воздухе слышалось пчелиное жужжание.
– Тебе чего?
– Не прав я перед тобой, если можешь, прости, – сказал он охрипшим голосом.
– Прощаю. – Стула я не предложил, он стоял и неловко мялся.
– Чего еще? – холодно спросил я.
– Есть хочу, – ответил он.
Служанка принесла еды, наевшись, он воспрянул духом:
– Может, сто грамм водки принесут? Велел принести.
– За настоящую дружбу, – он опрокинул стакан, поставил на стол, здоровый глаз его потеплел, и сказал:
– Ты так важничал, когда эти деньги давал, что я был оскорблен, потому так и повел себя. Ты же знаешь, я человек самолюбивый, не люблю, если меня не уважают.
– А с глазом у тебя что?
– Ты что? Первый раз видишь?
– Кто тебе фингал поставил, спрашиваю?
– Это не твое дело.
Я дал ему денег на банщика и парикмахера и отправил на машине в серные бани, на другой день купил ему новую одежду, потом отвел к знакомому стоматологу. У него сняли мерки и через десять дней вставили дорогостоящие зубы. Очень довольный, он пришел ко мне, взглянул на себя в зеркало и серьезно спросил: «Как думаешь? Может, жениться?» Я отремонтировал его полуподвал, там провели отопление, купил новую мебель и большой телевизор. Наконец сказал:
– Двадцатого числа каждого месяца придешь и получишь пятьсот лари, но если потребуешь больше, и это потеряешь.
На дворе было холодно, стояла зима. Мы сидели у камина и пили чай.
– Большое спасибо, – медленно произнес он, видно было, что этого ему мало.
Я разозлился:
– Ну и свинья же ты.
– Это еще вопрос, кто из нас свинья, – ответил он.
Той ночью мне приснился седовласый мужчина с подкрученными усами. Он был одет в грузинскую одежду, на поясе висел кинжал, а сбоку в деревянной кобуре – маузер.
– И не стыдно тебе? – строго спросил он.
– Чего?
– Подумай и поймешь.
Я задумался, но ничего не понял.
– А вы кто такой?
– Твой дед.
– Вы уверены? Не ошибаетесь? – спросил я.
– Уверен.
– Почему вы такой сердитый?
– В тысяча девятьсот двадцать четвертом году суки большевики меня расстреляли, а тебе на это наплевать.
Я не смог ничего ответить.
– Приди в себя! – приказал он. Затем вдруг оказался на коне, конь – на крыше вагона, длинный состав поезда тронулся, а он поскакал по крышам вагонов и наконец исчез в облаках паровозного дыма. Я никогда не видел фотографий деда, так что не могу сказать, был ли это и вправду мой дед, но сон этот я не забывал. И когда был принят закон о собственности на землю, я отправился в Кахетию и купил сто гектаров земли из тех владений, которые когда-то принадлежали моему деду. Но это случилось гораздо позднее, когда в стране произошел еще один переворот и установился новый порядок, до этого было еще далеко.
В это время я перевел Сурена в город на лечение в частную клинику, которую курировали немецкие психиатры.
– Излечить его полностью нельзя, – сказали мне после обследования, – но агрессивность мы снимем, он больше не будет опасен ни для окружающих, ни для себя.
Через три месяца я навестил его, он обрадовался, увидев меня, выглядел намного лучше, чем прежде, пополнел и успокоился. Он оставлял впечатление вполне нормального человека, и это меня радовало, но под конец все-таки подпортил картину, вдруг брякнул: «Я трахнул большую белую змею, – увидев, что у меня изменилось лицо, добавил: – Да, а что такое? Она оказалась девственницей».
Он ничего не спросил о Манушак, а я ничего не сказал. Когда я собрался уходить, он пожаловался: «Хочу отпустить бороду, а мне не разрешают, бреют каждые два дня».
Сурен провел в лечебнице почти год, когда я навестил его в последний раз, врачи сказали: «Теперь ему лучше вернуться к обычным условиям жизни; надо продолжать принимать лекарства и каждые два месяца проводить обследование, чтобы контролировать его психическое состояние». Я забрал его оттуда и поселил в комнате на первом этаже.
– Чей это дом? – спросил он.
– Мой.
– Хороший дом.
Затем я подвел к нему маленькую Манушак:
– Это внучка Манушак.
– Да, я ее помню.
Неделю он молчал, выносил себе стул и сидел позади дома. Когда служанка его звала, он послушно вставал, ел, потом опять возвращался назад.
– Когда умерла Манушак? – спросил он через неделю.
– Откуда ты знаешь, что она умерла?
– Так если б она была жива, где бы ей быть, как не здесь.
– Уже два года исполняется.
Потом он нашел себе занятие, собирал сухие листья и сжигал их. Выходить со двора он не любил, побаивался улицы. Если девочка спускалась в бассейн поплавать, он все бросал, стоял и с напряженным лицом следил за ней. Когда я спросил: «Почему ты так ведешь себя?» – он ответил: «Боюсь, как бы не утонула». Сам купаться не любил, в бассейн спускался, только когда там не было воды, и собирал сухие листья.
Один раз я предложил ему посмотреть на их старый дом, но он ответил: «Не люблю тот дом, там черти рожают», – и отказался идти. На кладбище был всего один раз:
– Так… значит, они все вместе теперь. – Он обошел могилы и протянул руку: – А там кто?
– Это дочь Манушак, мать маленькой Манушак, ее перезахоронили, перевезли с деревенского кладбища.
Он провел рукой по общей ограде, внутри которой были могилы, и поинтересовался:
– Это что, мрамор?
– Мрамор, – кивнул я.
– Да, – медленно протянул он, – не зря моя мать кормила тебя в детстве долмой, отплатил ты ей. – Потом он задумался, и вдруг на него что-то нашло, он прямо-таки взбеленился: – Вот только сама-то она ничего не знает об этом. А если хочешь по правде, если б и знала, наверное, наплевала бы, на кой ей все это. Это же ты сам услаждаешься в глубине души – вот, мол, какой из меня человек вышел, из писающего выродка, вот как я плачу за добро, – он вконец разошелся и выматерил меня, – мать твою, и так и эдак, ну и дерьмо же ты.
Я обиделся, но что я мог сказать? Когда мы сели в машину, он еще и пригрозил мне: «Больше сюда меня не вози, не то раскрою тебе голову кирпичом». Когда мы вернулись домой, он разбил стекла в своей комнате. Я позвонил в клинику, и через