По дороге катили экипажи, скромные велосипедисты возвращались с работ в ближние деревни: светлой, ясной жизнью веяло от всего. А когда солнце зашло за горы, разлился оранжевый, удивительный вечер.
Смиренно звонили в нем флорентийские кампаниллы.
Весь этот день, и следующие, они провели в одном очарованьи. Ездили в монастырь Чертоза, с высот S. Miniato смотрели на вечернюю Флоренцию, в синеватой дымке, с бессмертными силуэтами церквей, Собора, Коммунальной башни. Любовались извивом Арно на закате, в золотой цепочке зажегшихся фонарей.
Они видели, как в двуколке возвращается из Флоренции торговец, и вместо фонаря на передке у него бумажный фунтик со свечой внутри: точно он едет от двенадцати Евангелий.
Видели ночные похороны, с факелами, в масках, как было в средние века. Видели розы во Фьезоле и голубые дали, и серебряные оливки с благородной, коричневой черепицей. Они узнали поэзию блужданий, роскошь итальянских вечеров, летающих светляков, радость загородных остерий со стаканом вина и игрой в засаленные карты.
Монахи, торговцы, уличные ораторы, запах овощей на рынке, серый камень дворцов, лоджия Орканьи, где спят среди статуй флорентийцы, щелканье бича, рубиновое вино, бессмертие искусства – это Флоренция, это принадлежало им.
То светлое и прекрасное, что переполняло Петю, иногда заставляло его почти задыхаться. Тогда он снова чувствовал, что глупеет, и ему не стыдно было этого. Тогда ему хотелось плакать. И как некогда в Москве, – раз в темном переулке, под звездным небом, оглянувшись, не видит ли кто, они поцеловали священную землю Италии.
В ту ночь Петя видел легкие, сладостные и печальные сны. В два часа он проснулся. С улицы доносился странный, мягкий топот. Подбежав к окну, он приоткрыл жалюзи.
Небо было ясно, в звездах; чуть бледнел рассвет.
Вся уличка была полна овцами, тесной толпой спешившими куда-то. Их подгоняли пастухи. И эти серые овцы, и звезды, тишина рассвета говорили о чем-то дочеловечески-далеком. Петя вспомнил халдейских пастухов и царей-волхвов. Он хотел разбудить Лизавету, но овцы прошли, как исчезает видение. Снова было тихо. Флоренция спала.
Вечером следующего дня, ни о ком не думая, они сидели на площади Синьории, за столиком скромнейшего кафе.
Темнело, зажигались огни. Пахло Флоренцией.
Проезжал веттурин с англичанкой, чуть не задевая их. Флорентийцы болтали, стоя кучками посреди площади, другие пили кофе. На синем небе вырезалась башня Коммуны, освещаемая отсветом огней. К озимо гордо заседал на коне. Над всем висел нестройный, милый гам Италии.
В это время подошел певец с гитарой. Оглядев публику, он ударил по струнам. В этот теплый вечер он пел так же, как всегда поют итальянские уличные певцы, о любви, горе покинутого юноши. Хорошо он пел, или плохо? Что было бы, если б он выступил в концерте? Этого нельзя было сказать, но здесь он казался частью вечера, жизни, сладостной и очаровательной каплей поэзии. Это чувствовали все. Все внимательно его слушали: то, о чем он пел, – было настоящее, всеми некогда пережитое, всем близкое.
Ему бросали в шляпу сольди. Бросил и Петя и, обернувшись, – вдруг увидал Алешу. Алеша, несколько возмужавший, с белокурой бородкой, в огромной шляпе, стоял в трех шагах, тоже слушал, и не видел их.
Через минуту они хохотали, целовались. Лизавета повисла на его шее и болтала ногами – к полному удовольствию итальянцев.
– Нет, – говорил Петя, – я глазам своим не поверил, стоит и стоит, как живой!
Лизавета слегка визжала.
– Послушай, ну как ты здесь, ну это очаровательно, да как ты тут очутился? Это же прямо что-то невозможное.
Алеша, по их расчетам, должен был жить в Риме, в качестве эмигранта.
– Что же такое? – сказал Алеша. – Сегодня тут, завтра там. Мало ли где я был. Я и в Ницце побывал.
Оказалось, что и здесь он вел бездомную жизнь: в Монте-Карло выиграл, и теперь бродил по Италии, частью двигаясь по железным дорогам, частью пешком, от городка к городку Тосканы, и от остерии к остерии. Пробирался же он в Рим, это верно, там у него появилась уже симпатия. Все это Алеша выложил довольно быстро, и на каждом слове хвалил Италию.
– Очень мне нравится, – говорил он. – Не страна, а радость. Я и не думаю теперь возвращаться. Бог с ней, с Россией, революцией. Тут останусь. У меня во Флоренции есть знакомые, предлагают работать на ферме, да я не хочу. Поживу в Риме, а там, может, в Генуе матросом наймусь. Посмотрю, по крайности, белый свет.
По случаю встречи решили выпить. Алеша повел их в кабачок, к своим друзьям на улицу Tavolini, где было знаменитое кианти.
С хозяйкой он держался запросто. Его принимали за художника, он имел кредит и чувствовал себя превосходно.
– Эрколе! – заорал он на маленького лакея, черного, с лицом философа.
– Fiasco chiantil Marca verde![51]
Эрколе гаркнул на него так же оглушающе:
– Pronti-i![52]
Это была игра – орать друг на друга, чтобы слышно было на via[53] Calzaioli.
Они просидели тут часа два. У Алеши были знакомые шулера, гадалки, и он угостил вином синьору Италию, жену Эрколе, – толстую судомойку с усиками на губе.
Лизавета подпила и хохотала. Выпил и Петя. Около двенадцати тронулись домой, напутствуемые лучшими пожеланиями.
Мужчинам не хотелось спать. Уложив Лизавету – хоть и не без протестов с ее стороны, – они направились бродить еще.
XLI
В двенадцать часов Флоренция почти пуста. Есть огни у Гамбринуса, на площади Виктора Эммануила да в кафе Рейнингауз, там же. В кафе Рейнингауз лакеи в красных куртках. За столиками иностранцы и много артистических молодых людей. Есть, конечно, и русские. Как во всех кафе rendez vous des artistes[54], кофе у Рейнингауза плох, но дух учреждения приятен.
Здесь они посидели недолго, выпили коньяку и отправились на S. Miniato. Почему они туда именно пошли, решить трудно, но так захотелось.
На берегу Арно, за башней S. Niccolo, Алеша неожиданно спросил:
– А ты знаешь, кого я в Риме встретил? Петя не мог догадаться.
– Да, это нелегко. Твою прежнюю симпатию. Помнишь, Ольгу Александровну?
Петя замедлил шаг.
– Да не может быть? Как так?
– Очень просто.
Алеша закурил итальянскую сигаретку.
– Отец ее умер, она одна, живет теперь в Италии. Ну, Рим, русская колония, моментально и познакомился.
Петя сразу сообразил то, что давно приходило ему в голову: он не встречал ее нигде в России и не слышал о ней ничего.
Алеша помолчал и сказал:
– Ах, очаровательная женщина! прелестная! Я говорю тебе это потому, что у вас давно все это было, да ты теперь и Лизкин муж: чудная!
Он сдернул с головы шляпу и хлопнул ею по колену.
– Что там прятаться, я ее люблю!
Петя ничего не сказал. Он шел задумчиво, постукивая тростью.
В его душе воскресло былое, он был выбит из настроения. Он, конечно, не любил уж Ольгу Александровну. Но ему дорога была ранняя юность, ее чистые, возвышенные чувства.
– Ты знаком с ней близко? – спросил он Алешу. Алеша ответил:
– Очень.
– Что ж, – сказал тихо Петя, – дай Бог вам счастья. Она, правда, прекрасная женщина.
– Мы говорили с ней много о тебе. Она хорошо о тебе отозвалась. Ты хотел бы ее видеть?
Петя ответил не сразу. Он не мог сказать решительно ни да, ни нет.
– Я думаю, – наконец, произнес он, – что этого не нужно. Не говоря уже о Лизавете, это и само по себе ни к чему. Что было, то было. Мы изменились, по-другому чувствуем. Наши пути разошлись.
Они медленно подымались по дороге к S. Miniato. Четырехугольная башня S. Niccolo осталась внизу. Стали открываться огоньки Флоренции.
Решетчатые ворота к piazzale Michelangelo[55] были заперты. Солдат с плюмажем, в гетрах, пропустил их в калитку, и короткой, крутой тропинкой они пошли дальше. Журчали фонтаны. С каждым шагом город становился видней, обозначился знакомый изгиб Арно у Кашинэ, окаймленный цепью фонарей. Звонили полночь. Во Фьезоле кое-где блестели огни.
На скамье, на площадке, где стоит Давид, они сели. Никого не было сейчас тут, – лишь бродила пара сержантов – guardia[56], в штанах с лампасами и в треуголках.
Петя сел на скамью, Алеша лег, положив голову ему на колени. Шляпу он держал в руках и помахивал ею.
– Фу-ты, Боже мой, – сказал он, – крутой подъем. А место чудеснейшее, это я всегда говорил. – Через минуту он прибавил: – Я повторяю, да это, ведь, все равно, нигде мне так хорошо не было, как тут, в Италии. Удивительно хорошо.
– А вспоминаешь ты Анну Львовну? – спросил Петя. Алеша повернулся и ответил:
– Да. Она была, а теперь ее нет. Я теперь полон другим. Некогда, я, ведь, живу минуту. Раз, два и меня нет. Не люблю философствовать, но должен сказать, что в своей жизни не чувствую никакого фундамента. Да мне и самому недолго жить, я уж знаю. Мне что-то очень хорошо, видишь ли. И это, наверно, скоро кончится.