– Вона что, – задумчиво сказала Вера. – Сам бы он не ушел… А? – Она прошептала: – Ну, Анискин, Советская власть меня воспитала, Советская власть и на тебя управу найдет, что от меня мужа уводишь… Я вот на «Пролетарий» да в обком партии: заступитесь за детдомовскую сироту! – Вера мстительно улыбнулась. – Я, Анискин, тебя партийного билета лишу…
– Как лишишь? – испуганным голосом сразу же закричал Анискин, панически прижимая руки к груди. – Как ты меня, гражданка Казанская, партии лишишь, если Павел сам от тебя уходит!… Анна Борисовна, Павла, подтвердите, ради Христа, что Павел сам, сам, сам…
– Я сам ухожу! – испуганно ответил Павел. – Сам, сам…
– Ах–ах–ах! – закудахтал участковый и стал торопливо выбираться из дома. – Ах–ах–ах!
Кудахтая и по–петушиному хлопая себя руками по бокам, участковый выбрался на улицу; надев на ходу зеленый армейский плащ, пошел так, чтобы Павел с чемоданом и Анна Борисовна могли догнать его. Это произошло возле дома деда Крылова. Здесь Анискин остановился совсем, неторопливо порылся под широким плащом и вынул из кармана большой амбарный ключ.
– Зачем ночевать где попадя! – сухо сказал участковый. – Ты, Павла, вали в мою кабинету… Там, правда, тараканов страсть сколь, но я большую надежду держу на то, что они, Павла, от твоего духа окочурятся!… – Он позволил себе улыбнуться. – От тебя ведь, Павла, бензином вонят, как от керосиновой лавки… Так что ты ключ–то возьми, хоть кабинета и не запирается, да вали, вали себе, Павла, спать! Вали, вали, нам с Анной Борисовной еще словечком перемолвиться надо…
Когда Павел, ссутулившись и прикрывая рукой от дождя плащ, шубу и пиджак, скрылся в серости и мороке, участковый и Анна Борисовна пошли тоже. Из–за матерчатых сверху тапочек секретарь сельсовета двигалась по грязи осторожно, обходя лужи и придерживаясь руками за стойки плетней. Дождевые капли по ее тонкому плащу били звонко, весело, как маленькие шарики града.
– Дождишко–то, дождишко, – пробормотал участковый.
Оби за серой пеленой видно не было, березы на кладбище просматривались еле–еле, а кедрачи за крайними домами деревни казались густо–синими; грязь под ногами чавкала жадно и тоскливо, мычали коровы, в воздухе плавали запахи горького дыма, парного молока и бензина, который остался от машины, тяжело прошедшей к сельповскому магазину.
– Ты очень хорошая женщина, Анна Борисовна, – замедляя шаги, сказал участковый, – но тебе надо быть к народу добрее… Ну как ты могла пожелать, чтобы Павел жил с Верой? Он же с ней окончательно сгинет… – Он секундочку помолчал. – Тебе и то надо учесть, Анна Борисовна, что ты вот в деревне третий год живешь, а про то не знала, что Валентину Семеновну Верка из своего дома выгнала, хотя дом не ее, а колхозный, выданный ей как детдомовской сироте…
Тут участковый остановился совсем, сбросил с головы капюшон, и мелкие капли мягко зацокали по его седым, но густым волосам. Огромный, почти двухметрового роста, в зеленом армейском плаще, походил сейчас Анискин из отдаления на приземистую ель. Морочно было, серо на улице, но все равно Анна Борисовна увидела, как участковый улыбнулся крепкими белыми зубами.
– Ты, Анна Борисовна, – сказал он, – как вступишь в партию да как тебя выберут председателем сельсовета, лучше к народу приглядывайся… Нам, которые с людями работают, без этого нельзя, Анна Борисовна…
Шел дождь, клубились низкие тучи, непролазная грязь лежала на глинистых улицах деревни, но в шелесте дождя все–таки слышалось, как на Оби пыхтит невидимый буксир – волок баржи до Томи, до областного города Томска…
Кто уезжает, а кто остается…
1
По причине одышки, гипертонии и еще чего–то деревенский участковый уполномоченный Анискин водку пил один раз в год, на Девятое мая.
В этот день так было заведено, что милицейская жена Глафира поднималась на час раньше будничного, стараясь не греметь печными заслонками, чашками и поварешками, готовила большую еду: суп с потрохами и суп куриный, холодец из свиных ножек, баранье стегно и густой клюквенный кисель; холодец и кисель были приготовлены загодя, и милицейская жена успевала к шести часам накрыть стол.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Когда все было готово, Глафира вздыхала, пристегивала к никчемным бедрышкам праздничный цветастый фартук и садилась на табуретку возле печки. Глафира была черна и худа, на шее и руках вилюжились синие вены, но черные раскосые глаза смотрели на мир улаженно, сидела она терпеливо, вдумчиво – двигались только пальцы левой руки, которой она то расплетала, то заплетала косичку.
После шести часов в горенке раздавалось сопение, кашель и легкий стук; потом начинали ныть половицы и шуршать твердая материя, затем в горенке трещала цепочка часов–ходиков, трижды оглушительно кашляли и наступала тишина, выжидательная, готовящаяся. И уж потом раздавался веселый звон, хруст подметок и свист солдатского сукна.
Из горенки выходил участковый уполномоченный Анискин. Толстый, багроволицый, он был, как в броню, закован в парадную армейскую форму. Блестели покрытые целлофановой пленкой погоны старшего сержанта, сверкали лаком сапоги, радужно ударяли в глаза ленты орденов и медалей. Медлительный и громоздкий, тяжело дышащий и посапывающий, в этот миг Анискин был легок, двигался с офицерской изящностью, ноги ставил чеканно – пятки вместе, носки врозь.
– Ну, ну! – приветствовал он жену.
– Доброе утро!
Повертываясь на каблуках, прищелкивая ими, участковый осматривал стол, сводил брови на переносице, отрывисто кашлял.
– Водка?
– Купила.
– Квас?
– Четверть.
Опять бренча орденами и медалями, скрипя, Анискин для чего–то обходил кухню кругом – может быть, разминался, садился на гнутый венский стул и вытаращивал по–рачьи глаза.
– А!
Немного подумав и посидев секундочку, Глафира поднималась, двигаясь бесшумно, как летучая мышь в темном сарае, открывала настежь оба кухонных окна. Розовый отблеск падал на ее цветастый передник, черные волосы матово блестели.
– А! – опять выдыхал Анискин.
После этого наступала такая тишина, что ею можно было затыкать уши, – Глафира то смотрела на мужа, то на стол, то за окно, где уже высоко висело над Обью солнце, такое чистое и ясное, словно всю ночь купалось в реке. Задувал под занавески щекочущий майский ветер, проклевывались на черемухе почки – совсем еще наивно проклевывались.
– Календарь? – тонко шептал Анискин. – А!
Когда Глафира, снова выждав секундочку и как бы летуче, срывала с календаря листок и показывалась красная толстая цифра, Анискин передыхал, ставил глаза на место.
– В семь часов соберешь ребятишек и уведешь вторым ходом. Кеторы поменьше – к сестре, остатние – пусть у школы играют… Поняла?
– Но!
Анискин последним – настырным и длинным – взором оглядывал стол, перебирал тарелку за тарелкой, кусок за куском, шевелил губами, точно считая, потом поднимался и говорил:
– Ладно? Тащи водку и квас да беги за Лукой…
А когда жена ставила на стол водку и накидывала на плечи платок, чтобы бежать за Лукой, участковый бросал на нее короткий взгляд.
– Ну!
– С праздником, Анискин!
– Спасибо, спасибо!
Глафира смотрела на него снизу вверх, он непонятно морщил губы.
– Пускать тебя на службу или не пускать? – после длинной паузы спрашивала жена.
– Пускать!
– В форме или без формы?
– Сама гляди…
2
Весной тысяча девятьсот шестьдесят… года Анискин своим привычкам не изменил: все произошло так же, как происходило раньше, разве только весна на этот раз выдалась необычно теплой и спорой. Около семи часов утра, когда Глафира вернулась домой с Лукой Семеновым, солнце уже висело над деревней, желтое, как подсолнух, река Обь от него тоже была желта и потому молода для глаза, и хоть долго еще было до листвы, от черемух наносило молодым отчаянным запахом.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
– Здоров, Анискин, здоров, Федор Иванович! – входя сказал Лука Семенов. – С дорогим праздничком тебя!