«я» и мира. Это не просто монологи на стихи, это тексты, которые он присвоил, жил согласно им, те самые тексты, от которых «сложится или не сложится жизнь».
В них изложена судьба, с ее началом, взрослением героя, его переживаниями, трагическими кульминациями, отражением внутри себя других персонажей жизни, очень близких и конкретных, уход. Смерть, эта точка отсчета в любом метафизическом проявлении, обретает конкретные черты в контексте судьбы героя. Эти циклы рождаются, развиваются – нет, не как роман, как повесть. Здесь нет параллелей, отвлеченностей, других ландшафтов, других судеб. Это один герой, одна жизнь, один микрокосм. Усилие во времени одного человека. Его путь индивидуальной метафизики.
«То есть путь такого испытания мира, чтобы в этом мире был возможен „я“ как самостоятельная, автономная инстанция. Как лицо. Это есть метафизика. Метафизический акт – каков мир, и каким должен быть мир, и какова реальность, чтобы в этом мире был „я“ с этой моей претензией. С этим моим требованием. С этим моим испытанием».
Мераб Мамардашвили
Очертания мира, испытание «я» здесь удивительно конкретны. Микаэл Таривердиев, его личность, его реакции, его способы отзываться, его способ жить можно рассказать короткими цитатами его циклов.
Здесь есть детство:
Попрощаюсь – и в седло с порога!
В детстве я любил скакать в Марокко,
Чтобы огорченными руками
Всех отрыть, засыпанных песками…
(«Дельфины»)
Есть юность, еще полная надежд, ожидание жизни впереди:
Очень мало мне нужно для счастья.
Мне б хотелось, чтоб в светлой роще,
Этих поздних берез осенних,
Чтобы мама жила подольше.
Мне хотелось бы, чтобы рядом
Шла со мною моя любимая,
А морщины ее ложились
На мое лицо, как дороги.
Мне хотелось бы, чтобы сын мой
Из-под дедовских век нависших
На костры смотрел и на солнце
Немигающими глазами.
Мне хотелось бы, чтоб руки друга
Не тянулись бы вверх от страха,
Не тянулись бы вниз от лести,
А хрустели бы от пожатий.
Здесь можно было бы приостановить цитирование, но дальше идет то ностальгическое, без чего все было бы как-то обыденно, просто:
А еще мне для счастья нужно,
Чтоб сороку олень не предал,
Чтоб моря никогда не мелели,
Чтоб земля никогда не остыла.
Картина мира, сурового, драматического, – монолог «Сосны».
Соснам янтарь не нужен.
Им нужно море.
А море от сосен ушло.
Точка осознания и отстаивания себя, своего «я», – монолог «Я такое дерево», обращенный, по сути, к себе, хотя здесь есть обращение:
Ты хочешь, чтобы я был, как ель, зеленый,
Всегда зеленый, зимой и осенью,
Ты хочешь, чтобы я был гибкий, как ива,
Чтобы я мог, не разгибаясь, гнуться.
Но, но, но я другое дерево…
Я другое дерево…
Другое…
Другое…
Действие. Для героя оно начинается с решения.
А тебе уже ничего не страшно,
Если утром, а не днем и не ночью,
Один на один с собою
Ты принял решение,
Принял решение.
Здесь еще нет смерти, ухода, есть только ощущение ухода через расставание. Монолог «Вот так улетают птицы»:
Они изберут дорогу,
Известную только птицам.
Так было, так есть и так будет,
Вот так улетают птицы,
Вот так расстаются люди.
Так в одном цикле завершается драма судьбы, чтобы начаться в другом.
Появление этого цикла на стихи Григория Поженяна было равносильно взрыву бомбы. Кто ждал от искусства откровений, толчка, чтобы что-то осмыслить, сконцентрировать в себе, кто, вслушиваясь в поэзию, искал ответы на свои вопросы, принял цикл как нечто новаторское, яркое, как высказывание, как то, чего ждали. И уже не так была важна форма выражения, хотя и она воспринималась подсознательно. Тот же, кто воспринимал это с точки зрения развития технологий в искусстве, теорий, которые можно было бы «целесообразно инсценировать», был обескуражен. Это звучало по-новому. Это звучало непривычно, это обращало на себя внимание. Это было чем-то. Но чем – ответа на вопрос не было. Может быть, его и не искали или не хотели найти. Для официального государственного «мы» это был вызов личности, посмевшей заявить: «Я такое дерево, я другое дерево». Манифест. Для музыкальной среды это стало вызовом, но совсем другого рода – не заявление своего «я», а простота музыкального решения. И его естественность. Вызывающие простота и естественность. Простые и естественные гармонии, ограниченная палитра средств.
Если разложить этот цикл на элементы, то они и впрямь просты. Но как достигалось ощущение нового, современного? А присутствие нового, как и чего-то, что существует поверх и иногда помимо собственно текста, несомненно. Это не было примитивом, клише. Более того, если бы появились просто песенки, просто проявление того, что именовалось «масс-культурой» (слово «попса» тогда еще не вошло в обиход), все были бы спокойны. И те и другие. Но здесь не было пошлости, не было заигрывания или игры в простоту. Простота была простой, как дыхание. В ней чувствовалась подлинность. Подлинность была в выражении ярости и нежности, поиска своего пути, его прохождения. Словом, в этом было открытие какой-то заветной двери в пространство, где «человек достигшей совершенства культуры бесхитростно, естественно и самоочевидно живет своей жизнью», возможность появления которого во время «заката Европы» еще в начале XX века похоронил процитированный Освальд Шпенглер.
Как создается впечатление, как конструируется собственно музыкальный текст, как автор работает с поэзией (а он с ней именно работает, как в этом цикле, так и во всех своих вокальных произведениях)?
Вот, например, «Дельфины», монолог, открывающий цикл. Он начинается с фортепианного вступления, легкой инструментальной прелюдии, заявляющей музыкальную тему, мелодический образ этого номера. Остинатный ритм на шесть четвертей, некий отзвук тарантеллы, создает впечатление мерного движения, напоминающего движение верблюда с его покачивающейся походкой. Нет, не лошади («в детстве я любил скакать в Марокко»), а именно верблюда. Это ритм,