Ни Евстратову с Кононовым, ни деду Павлу не хотелось впустую тащиться обратно восемьдесят трудных лесных километров. По молчаливому уговору, они ехали все–таки вперед: выведет же куда–нибудь эта усыпанная листьями дорога, не растворится же она в медвежьем буреломе! А что, если растворится? И такие дороги в лесах бывают.
Ехали молча. Молчали даже тогда, когда устраивали привал, чтобы лошадь покормить. Только под вечер выбрались из леса, но совсем не у шоссе, к которому стремились, а возле железнодорожного полотна, припудренного по склону известью. Семафор, подняв длинную руку, открывал путь товарному составу, который по изогнутому дугой пути заворачивал к заводским корпусам из серого крупного кирпича. Над корпусами висели в воздухе фермы металлических перекрытий.
Сбились, окончательно сбились. Это было ясно, и оставалось теперь одно: ехать на завод и просить ночлега.
Перебрались через насыпь, лошадь мордой уткнулась в двустворчатые новые ворота. Николай Иванович повел дипломатический разговор со сторожем в таком же, как у деда Павла, черном тулупе. Сторож допытывался, зачем да к кому, по какому делу, подозрительно хмыкал. Завод, видимо, только строился, бюро пропусков тут еще не было, и бдительный страж в тулупе единовластвовал у ворот. Он мог продержать подводу на дороге неизвестно сколько, но, на счастье, в хвост подводе вскоре подошла грузовая трехтонная машина и стала резко сигналить.
Из ее кабинки выпрыгнул человек в шинели, более новой, более аккуратной, чем у Николая Ивановича, а все же, несомненно, фронтовой, потому что на плечах ее были видны следы ниток от погон.
Николай Иванович обрадовался, и не зря: человек в шинели оказался секретарем партийного комитета завода,
— Устроитесь с ночлегом, у нас тут гостиничка есть примитивная, прошу тогда ко мне, потолкуем подробнее, — сказал он и приказал сторожу распахнуть ворота.
Подвода въехала на территорию стройки. Мягко по сырым бревнам стучали вокруг топоры плотников. Под дощатым навесом светилась малиновым светом топка локомобиля. Паровой кран, двигаясь по рельсам, нес связку бревен, легко, как пучок соломы.
Час спустя, когда лошадка была распряжена и поставлена в конюшню, когда над заводскими дворами зажглись прожекторы на бревенчатых мачтах, все трое: и Николай Иванович, и Кононов, и дед Павел, не пожелавший отставать от своих дорожных товарищей, — вместе с секретарем партийного комитета Лаврентьевым шагали от цеха к цеху. Николай Иванович, попав на стройку громадного комбината, где по–новому решалась организация производства строительных материалов, позабыл даже на время о цели своей поездки. Он толковал и спорил с Лаврентьевым, как инженер с инженером. Но Кононов ходил позади них только для компании и только для того, чтобы не завалиться раньше времени на койку в гостинице. Рано ложиться, по его мнению, было так же плохо, как поздно вставать.
Лаврентьев, спохватившись, что занимает лишь одного Евстратова, а товарищ технолога, видимо, сильно расстроен и угрюмо молчит, прервал разговор.
— Не знаю, товарищ Кононов, — сказал он, — тот ли или не тот, но дуб здоровенный здесь был. Хотите, посмотрим?
— Куда идти? — вместо ответа спросил Кононов.
Перед самым входом в будущий цех изоляционных плит стоял могучий пнище. Вот когда можно было с точностью до года определить возраст дуба, о чем перед боем, в котором погиб наводчик Егор Васильевич Носов, вел спор весь расчет третьего орудия. Но не об этом думали теперь бывшие артиллеристы, ступив на землю, которая впитала кровь их друга. Они уже не сомневались, что не ошиблись дорогой, что пень этот — тот самый, который им нужен; второго двухвекового дуба в здешних болотистых местах не сыщешь. Они в молчании стояли возле пня.
Дед Павел даже шапку снял, обнажив седую голову. Потом Кононов что–то прикинул, сверился с Полярной звездой, установил, где север, где юг.
— Вот, Николай Иванович, — рассекал он воздух ребром ладони, — так стояла пушка. Вот здесь находился ты и подавал мне. А тут, значит, был Егор Васильевич. Вон там, где трансформаторная будка, выскочил головной…
Пошли по направлению огня пушки, которую наводил Егор Носов. Обогнули корпус цеха и среди конусных куч рыжей гари, выброшенной топкой локомобиля, нашли черные обломки: распластанные траки гусениц, тяжелые ленивцы, клочья брони, машинные части.
— Летом порезали вашего «тигра» автогеном, — сказал Лаврентьев. — В переплавку пустили. А за болотцем и второй был…
— Все точно! — окончательно уверился Кононов. — Так и есть: могила Егора — перед самым входом в цех!
Загудел гудок локомобиля, сзывая на стройку ночную смену. Люди потоком вливались в широкие ворота, и Кононов, рассудительный человек, не фантазер и не мечтатель, такими глазами глядел на незнакомых людей, словно искал среди них своего боевого друга. Он даже и о той глыбе из полированного красного гранита позабыл, которую семьсот километров везли они в кубическом ящике, о тех пушках, которые он сам, собственноручно выточил из самой лучшей, жаркой, как золото, латуни, о том портрете на фарфоре, который заказал для памятника Носову полковник Федоров.
Он наглухо застегнул шинель, стоял не шевелясь. Ему казалось, что он в строю и справа ощущает плечом плечо Егора.
Егор Васильевич в строю всегда стоял от него справа.
1948
НОЧЬ В БЕЛОЙ
История, которую я здесь рассказываю, уходит корнями своими в лунную морозную ночь января тысяча девятьсот сорок второго года. Помню, хотелось тогда же написать рассказ об этом, но что–то неясное было в странной ночной истории, и никогда бы она не была рассказана, если бы не менее необыкновенная встреча, которая произошла совсем недавно.
На днях я пришел на большой машиностроительный завод. Мастер Степан Алексеевич, в черной промасленной спецовке, из кармашка которой торчала линейка штангенциркуля, провожал меня в литейную через гулкий механический цех, такой огромный, как если бы то была Дворцовая площадь, подведенная под стеклянную крышу. Сотни токарных, фрезерных, строгальных, шлифовальных станков, то выстроенных в ровную линию, то сбитых в плотные группы, с хрустом грызли металл, разбрызгивая спиральную и чешуйчатую стружку.
Степан Алексеевич работал здесь, в механическом, и, провожая меня в литейную, только выполнял просьбу главного инженера об этом. Но выполнял он ее как–то странно. Он вел меня зигзагами меж станков; без всякой, казалось, надобности мы делали петлю за петлей и почти не приближались к цели. Наконец я стал в этом блуждании по цеху замечать известный смысл: сделав очередную петлю, мы каждый раз выходили к какому–нибудь особо примечательному, сверкавшему свежей окраской станку.
Я понял, что Степан Алексеевич хитрит, что он тянет время, удлиняет путь для того, чтобы показать мне свой цех, которым, видимо, гордился, как гордится своим цехом всякий старый мастер.
Догадка моя подтвердилась, когда Степан Алексеевич вовсе остановился, снял старенькие очки в железной оправе и принялся протирать их стекла лоскутом серой замши.
— Ну, как хозяйствишко? — как бы между прочим спросил он и, не надевая очков, большим пальцем другой руки провел по рыжеватым от табачных подпалин светлым усам — сначала вправо, потом влево.
Этот жест вызвал в моей памяти мглистое ноябрьское утро тысяча девятьсот сорок первого года на Понтонной. Тогда едва занимался рассвет. В слоистом морозном тумане неясно и угловато проступали здания прифронтового поселка. Среди развалин можно было разглядеть два больших орудия с низко опущенными, мохнатыми от инея стволами.
Орудия были из полка, только что выдержавшего жесткую артиллерийскую дуэль с немецкими батареями. Вокруг них, несмотря на ранний час, толпились корреспонденты газет, рассматривали глубокие рваные раны, полученные пушками в бою, разговаривали с артиллеристами, ждали, когда освободится командир полка — плотный, маленький подвижной майор в лохматой ушанке.
Перед майором стоял старичок в толстом ватнике и стеганых брюках, туго заправленных в огромные, не по ноге валенки.
— Приведем в полное соответствие, товарищ начальник, — говорил старичок, тыча брезентовой рукавицей в грудь майора. — Сегодня что у нас? Вторник. Ну вот, в субботу снова из них ударите. Системы тяжелые, новые, запас прочности большой. Рабочий класс для вас постарался. — И, скинув рукавицу, он провел по усам большим пальцем точно таким же жестом — сначала вправо, потом влево.
Но я сомневался, не изменяет ли память. Может быть, в обратном порядке оглаживал тот старик свои усы? Да и подпалины на усах как будто были тогда больше и рыжей. Но, может быть, это было от фронтового махорочного курева? И очков я в то утро не приметил. Возможно, на морозе они были бесполезны, и он держал их в папошном футлярчике в каком–нибудь из карманов своего ватника, перевязанного крест–накрест зеленым шарфом.