Есть несколько возможных причин для подобных неверно переведенных мест — это критерии, которыми руководствуется сам Набоков. Одна из причин, вероятно и в какой-то степени парадоксально, кроется в самой одержимости Набокова идеей «буквализма». Это заставляет его переводить обычное и отчасти народное ласкательное «голубка» (соответствующее английским «darling» или «honey») как «doveling» — так, пожалуй, не сможет выразиться никто из говорящих по-английски. Набоков, без сомнения, прекрасно знает, что выражение няни «непонятна я» — это диалектная форма от «непонятлива я», эквивалентная английскому «I am dim», «I am slow-witted»; но в нормативном русском «непонятна я» означает «I cannot be understood» («я непонятна»), и Набоков не колеблясь переводит это выражение как «I am not comprehensible», только усиливая вред, причиняемый смыслу буквализмом[163].
Порой вера Набокова в то, что ключ к пониманию слов лежит в их происхождении, вводит его в заблуждение. Русское «колпак» давно уже не ассоциируется с турецким «шапка из овчины» и превратилось в простое «cap» (foolcap — шутовской колпак, nightcap — ночной колпак); и когда русское слово, иначе уже не воспринимаемое, передается экзотическим для англичанина словом «colpack», которое сохраняет исходное значение, семантика безжалостно приносится в жертву этимологии. Схожая проблема возникает и с галлицизмами. Современный русский язык — также, как другие славянские и германские языки, — формировался под сильным влиянием французского. Русская поэзия восемнадцатого и начала девятнадцатого веков несет на себе следы этого благотворного влияния. Но нужно помнить, что, во-первых, проникновение в русский язык calques (или Lehnuebersetzungen) из французского началось еще до Пушкина, а во-вторых, что большая часть подобных постоянно употреблявшихся галлицизмов подвергалась русификации, в процессе которой смыслы и оттенки смыслов слов и выражений незаметно, а иногда и не так уж незаметно, менялись и ощущение их иностранного происхождения исчезало[164]. На первый взгляд может показаться, что прямая калька несла в себе мощный потенциал творческого усвоения. Подобное изменение происходило почти неминуемо и незамедлительно, когда калька расширяла сферу употребления давно устоявшегося русского слова. Тогда и ее иноземное содержание автоматически получало русскую окраску. По этой причине в обратном переводе русского галлицизма на французский изначальное французское выражение не обязательно получит точный перевод. Пушкинское «белянка» действительно произошла, конечно, прямо из «un blanche» Андре Шенье, но русское слово содержит намек на сельскую красавицу, что и правильно, и важно для контекста романа и что совершенно утеряно в «абсолютно точном» набоковском «a white-skinned girl» — «белокожая девушка» (конечно же, без всякого намека на расовый признак).
Напротив, в слове «нега» нет ничего «народного». Набоков в своем Комментарии превосходно говорит о различных оттенках этого слова и приводит их французские соответствия. Но ко времени Пушкина это слово уже превратилось в избитый штамп русского литературного языка; морфологически оно неплохо подкреплено очень простым прилагательным, и набоковский перевод его — невероятно изобретательный — посредством «mollitude» (от французского mollesse) или «dulcitude» бесконечно тяжел и далек от русского оригинала. Подобным же образом, и даже еще более ужасно, такие простые слова, как «жар» или «мирные места», превратились под пером Набокова в торжественные «ardency» и «pacific cites» соответственно. Когда «румяные уста» переводятся как «vermeil lips», забывается, что это русское выражение неразрывно связано с крестьянским идеалом женской красоты, который подразумевает наличие румяных щек и розовых губ, с цветом румяной корочки хорошо пропеченного пирога на столе у крестьянина или с цветом яблок, выросших в его саду. Во всех подобных случаях игнорируется русификация иностранного, романтического словаря и его слияние с обыденной речью, а «буквализм» отбрасывается ради «исторического буквализма», при том, что всегда сохраняет лексическую точность.
Наконец самое, быть может, важное. Нельзя не почувствовать, что очень часто выбор переводчиком странных и искусственных слов был определен желанием сохранить ямбический размер. Это правда, что Набоков довольно часто отказывается от размера ради точной передачи смысла. Но правда и то, что он снова и снова «нюансы и интонации» приносит в жертву размеру. Лишь этим объясняются определенные изъяны перевода. Только следование размеру виной тому, что такая очень русская вещь, как шуба, превращена во французское «pelisse», «брань» — в «imprecations», а старая крестьянка вдруг начинает говорить на языке студентов. Поэтому трудно принять набоковское утверждение, что «сохранение [размера] скорее способствовало, чем препятствовало переводческой точности». Совершенно непонятно, почему Набоков упорствовал в сохранении размера, а временами — лишь его подобия, ведь он вполне убедительно показал в своих «Заметках о просодии», что русский четырехстопный ямб и английский далеко не одно и то же и, соответственно, выполняют разные задачи и по-разному воспринимаются читателем[165].
Я почти не сомневаюсь, что Набоков быстрей бы достиг своего «идеала буквализма» с помощью честного прозаического перевода. Даже тогда перевод был бы не более чем приблизительным. Даже тогда Набоков столкнулся бы с присущими буквализму ограничениями, иными, нежели общепризнанная невозможность описать «национальные жесты и мимику». Даже тогда он потерпел бы поражение, столкнувшись с различным историческим развитием двух языков и результатом этого различия — лексическим несовпадением. А главное, даже тогда он по-прежнему мучился бы противоречиями, лежащими в основе его концепции буквализма. Потому что невозможно сочетать точный перевод контекстуального значения и перевод влияний, испытанных поэтом, и литературных реминисценций, которые тоже сказались или, вернее, могли сказаться на его произведении. Невозможно повторить uno actu сложный творческий процесс и его результаты. Поэтому неудивительно, что Набоков в своей попытке «перевоплотить» одновременно Пушкина и Шенье, не дает верного представления ни о том, ни о другом.
Если теперь отвлечься от набоковской концепции, можно — с позволения нашего переводчика — задать себе простой и неуместный вопрос: способен ли его «Евгений Онегин» доставить нам такое же удовольствие, какое русский читатель получает от пушкинского «Евгения Онегина»[166]? В краткие моменты, когда с Набоковым случается приступ скромности, он говорит, что его труд может послужить в качестве «пони» и «подстрочника». Неуместное самоуничижение. Можно указать сотни строк и немало строф, переведенных им с подлинным блеском. Приведу несколько примеров. Вот первый катрен строфы из Главы первой; театр перед началом представления («Театр уж полон; ложи блещут…»):
By now the house is full; the boxes blaze;parterre and stalls all seethes;in the top gallery impatiently they clap,and, soaring up, the curtain swishes.
Невозможно сказать лучше. А вот еще (Глава четвертая; «Но наше северное лето…»):
But our Northern summer is a caricature ofSouthern winters;it will glance by and vanish; this is known,though to admit it we don't wish.The sky already breathed of autumn,the sun already shone more seldom,the day was growing shorter,the woods' mysterious canopywith a sad murmur bared itself,mist settled on he fields,the caravan of clamorous geesewas tending southward; there drew neara rather tedious period;November stood already at the door.
С некоторой неохотой Набоков вынужден согласиться трижды употребить «already», чтобы передать ладное и семантически не вполне эквивалентное английскому односложное русское «уж»; но если не обращать на это внимания и забыть о пушкинских текучих рифмах, то мы увидим, что английские строфы восхитительно передают красоту оригинала.
Но столь дивные цветы окружены, если не сказать заглушены, менее благоуханными сорняками:
…Seeing all at oncethe young two-homed moon's visagein the sky on her left,
she trembled and grew pale.Or when a falling staralong the dark sky flewand dissipated, thenin agitation Tanya hastenedto whisper, while the star still rolled,her heart's desire to it.When anywhere she happeneda black monk to encounter,or a swift hare amid the fieldswould run across her path,so scared she knew not what to undertake,full of grievous forebodings,already she expected some mishap.
(Глава пятая, конец V и VI строфы: «… Вдруг увидя / Младой двурогий лик луны…») Или еще:
The fairs remained not longthe object of his customary thoughts.
(Так переведены строки: «Нет: рано чувства в нем остыли; / Ему наскучил света шум…»)
(Между прочим, в данном случае этимология слова «fairs» скорее англосаксонская, нежели латинская; и лишь много дальше в романе Евгений Онегин проявляет мимолетный интерес к знаменитой ярмарке в Нижнем Новгороде.)