Самым оригинальным и во многих отношениях самым замечательным, что есть в Комментариях, мы обязаны неослабным поискам Набокова, большей частью во французской и английской литературах, параллелей ЕО. Некоторые из них были уже прослежены прежде, хотя Набоков не любит признавать ничьих заслуг, когда это следовало бы сделать[180]. Но до Набокова никто не погружался в этот вопрос столь глубоко, и испытываешь благоговение, видя, какие источники ЕО он открывает. Взятые в совокупности, его комментарии создают захватывающую мозаичную картину того литературного окружения, в которое можно поместить ЕО. В этом, без сомнения, величайшая заслуга Набокова. Но здесь же одерживает свою главную победу его страсть к педантичности и к бесполезным сведениям. Его интересуют литературные долги Пушкина. Случаев, когда соответствующее заимствование может быть с уверенностью доказано, не так уж много. Некоторые вероятные связи с тем или иным произведением получили подтверждение, другие остаются под сомнением. Набоков редко признает, что его утверждения верны лишь до определенной степени. Он предпочитает не делать предположений, а говорить без тени сомнений даже о подсознательных реминисценциях, не заботясь о том, что довольно сложно установить долю сознательного и подсознательного в творческом процессе[181]. И временами он довольствуется тем, что указывает на простые совпадения, упоминая предшественников, о которых Пушкин откровенно ничего не знал, а в некоторых случаях цитирует произведения, опубликованные после завершения Пушкиным ЕО и даже после его смерти. Это призвано продемонстрировать «логику литературной эволюции», но трудно увидеть смысл, например, во много более поздних реминисценциях из Шатобриана, который тоже, как упомянутая в ЕО девушка, когда-то любил «бегать наперегонки» с морскими волнами, или в сопоставлении «все странней и странней» из Алисы и «еще страшней, еще чуднее» из сна Татьяны. Дело в том, что Набоков не смог противостоять искушению сделать Комментарий всеобъемлющим вместилищем своей эрудиции, точно так же, как он совершенно не в состоянии остановить поток свободных ассоциаций и постоянно отклоняется от темы, не соглашаясь и споря в своих отступлениях со всеми и обо всем[182].
Несмотря на внушительный объем Комментария и ошеломительное количество отмеченных Набоковым параллелизмов, странно видеть, что некоторые образцы наиболее вероятных заимствований или аллюзий отсутствуют, опущенные, видимо, по причине относительного невнимания комментатора к немецким, а иногда даже к русским источникам[183]. Складывается впечатление, что Набоков намеренно не обращает внимания на очевидное, отдавая предпочтение сомнительному и эзотерическому.
Склонность Набокова вопреки всему (в том числе и логике) высказывать собственное, отличное от других, мнение в конце концов приводит его к расхождению с самим Пушкиным. Роман оканчивается признанием Татьяны, что она по-прежнему любит Онегина, но отказывает ему, потому что «я другому отдана; я буду век ему верна» (Глава восьмая, XLVII)[184]. Набоков допускает, что Пушкин «желал сделать решение Татьяны бесповоротным». И в самом деле главе предпослан эпиграф из Байрона: «Fare thee well, and if for ever, still for ever thee well» («Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай»). Бесповоротность решения Татьяны не позволила Пушкину вернуться к роману, когда он увлекся этой идеей несколько лет спустя[185]. Но нелюбимые Набоковым критики хвалили Татьяну за ее высокую нравственность[186]. То же самое делает сам Haбоков, говоря о ее «бескомпромиссном постоянстве»[187]. Но тут же забывает об этом и перед лицом «аморфной массы комментариев, порожденной с чудовищной быстротой потоком идейной критики» Набоков «полагает, что необходимо указать, что ее [Татьяны] ответ Онегину вовсе не звучит с той бесповоротностью, какую предположили в нем комментаторы». Таким образом, Пушкин ошибался («Hier irrt Goethe!»)[188], и у Онегина были отличные шансы поладить с Татьяной; роман остается неоконченным, и Набоков «не может не попытаться представить, как бы мы поступили, если бы пришлось ради него [Пушкина] продолжить книгу». Так что Набоков недаром в одном месте называет Пушкина, «бесподобного, не имеющего равных» Пушкина, «литературным собратом»[189].
В дореволюционной России был человек по имени, кажется, граф Амори{176}, специализировавшийся на том, что писал эпилоги объемом в целую книгу к «неоконченным» романам других авторов. Имея охоту преуспеть в том, что не удалось Пушкину, он с энтузиазмом подхватил бы идею Набокова. Совершенно очевидно, какое продолжение он бы избрал. Татьяна, по словам Набокова, — в силу родственных связей матери с московской аристократией[190] — могла стать двоюродной бабушкой, или троюродной сестрой, княгини Долли Щербацкой-Облонской из «Анны Карениной». Но из набоковской интерпретации романа следует, что Татьяна не приходилась родственницей ни Долли, верной жене неверного мужа, ни какой-нибудь из тургеневских барышень, а была скорее «прототипом» самой Анны Карениной[191]. Возможно, Пушкин в десятой главе романа (которую он сжег, по крайней мере, как утверждала полиция) собирался сделать Онегина участником восстания декабристов. Не было бы тогда естественным, чтобы нарушившая супружескую верность Татьяна героически отправилась за Онегиным в его сибирскую ссылку? В самом деле, поскольку Пьер Безухов, в конце романа, так же близок к кругу декабристов, оба произведения, и «Евгений Онегин», и «Война и мир», могли бы иметь общий финал с возможной завязкой любопытных отношений между Татьяной и Пьером, между Онегиным и Наташей. Но граф Амори мертв, «Евгений Онегин» останется неполным, как античный торс, и пушкинская ошибка будет жить во всей своей неподкорректированной славе.
Достойно сожаления, что огромные усилия Набокова во многом сводятся на нет желанием во что бы то ни стало быть оригинальным, его путаным теоретизированием, обещаниями, которые невозможно выполнить, педантизмом, полным язвительности, и последнее, но не менее важное: неумеренным самомнением. Все это непременно вызовет раздражение одних читателей и протест других. Все вкупе, комментарии и перевод, в основе которого лежат принципы, лишь кажущиеся привлекательными, составляет произведение монументальное, но неоднозначное. И тем не менее это не все, что можно о нем сказать. В нем есть подлинные прозрения, и блеск, и свидетельство обширных познаний. Набоков заложил фундамент, и остается надеяться, что будущие переводчики и комментаторы «Евгения Онегина», в отличие от него самого, проявят большее благородство и с благодарностью признают, что безусловно многим обязаны его открытиям, освещению им спорных вопросов и интерпретациям — этому плоду огромного труда, мастерства и эрудиции.
Alexander Gerschenkron. A Manufactured Monument?//Modern Philology. 1966. May. P. 336–347
(перевод В. Минушина)
ПАМЯТЬ, ГОВОРИ
SPEAK, MEMORY: An Autobiography Revisited
N.Y.: Putnams's Sons, 1966
«Память, говори» — третья версия набоковской автобиографии, впервые опубликованной под названием «Убедительное доказательство» (Conclusive Evidense. A Memoir. N.Y.: Harper & Brothers, 1951). Как и роман «Пнин», автобиография писалась на протяжении нескольких лет, по частям публикуясь в различных американских журналах. Начало всей серии публикаций было положено еще до отъезда Набокова в США. В 1936 г. он написал по-французски небольшой рассказ «Mademoiselle О», который был посвящен детским воспоминаниям, связанным с Сесиль Миотон — глуповатой и обидчивой швейцарской гувернанткой Набокова. Этот рассказ сначала появился на страницах журнала «Мезюр» (Mesures. 1936. № 2), а затем, уже в авторском переводе на английский, — в бостонском ежемесячнике «Атлантик» (1943. № 1). После того как у Набокова, благодаря стараниям Эдмунда Уилсона, завязались тесные отношения с «Нью-Йоркером», почти все автобиографические очерки, писавшиеся Набоковым в сороковые — пятидесятые годы, были опубликованы в этом журнале. Впрочем, все необходимые библиографические сведения имеются в авторском предисловии к третьей версии автобиографии: «Моя связь с „Нью-Йоркером“ началась (при посредстве Эдмунда Уилсона) с напечатанного в апреле 1942 года стихотворения, за которым последовали другие перемещенные стихи; однако первое прозаическое сочинение появилось здесь только 3 января 1948 года, им был „Портрет моего дяди“ (глава третья в окончательной редакции книги), написанный в июне 1947 года в Коламбайн Лодж, Эстес-Парк, Колорадо, где мы с женой и сыном вряд ли смогли бы задержаться надолго, если бы призрак моего прошлого не произвел на Гарольда Росса столь сильного впечатления. Тот же самый журнал напечатал главу четвертую („Мое английское образование“, 27 марта 1948), главу шестую („Бабочки“, 12 июня 1948), главу седьмую („Колетт“, 31 июля 1948) и главу девятую („Мое русское образование“, 18 сентября 1948), — все они были написаны в Кембридже, Массачусетс, в пору огромного душевного и физического напряжения, в то время как главы десятая („Прелюдия“, 1 января 1949), вторая („Портрет моей матери“, 9 апреля 1949), двенадцатая („Тамара“, 10 декабря 1949), восьмая („Картинки с волшебного фонаря“, 11 февраля 1950 <…>), первая („Совершенное прошлое“, 15 апреля 1950) и пятнадцатая („Сады и парки“, 17 июня 1950) — все были написаны в Итаке, Нью-Йорк.