Это своего рода рококо, по достоинству оценить которое способны только русские émigré, хотя люди, живущие на Западе, вроде нас, возможно, больше получают, читая Пушкина, чем многие «товарищи», хотя они и лучше знают русский.
Эти четыре тома (прекрасно изданные, с закладкой в каждом) представляют собой верх учености, правда, учености, не блещущей талантом в той мере, как его же (такая мысль невольно приходит в голову), подобные пушкинским, романы. Во многом это тот же Набоков, какого мы знаем. Я не припомню другого подобного труда, который, казалось бы, ставя перед собой скромную задачу помочь читателю глубже проникнуть в неизвестное великое произведение искусства, сам бы стал явлением большого искусства.
Anthony Burgess. Pushkin & Kinbote // Encounter 1965. Vol. 24. № 5 (May). P. 74–78
(перевод В. Минушина).
Александр Гершенкрон{175}
Рукотворный памятник
Я памятник себе воздвиг нерукотворный…
Пушкин
Осуществленное Владимиром Набоковым монументальное издание «Евгения Онегина» представляет собой крайне необычную смесь, способную привести в восхищение и вызвать раздражение. Тут есть все: художническая интуиция и безапелляционность; несравненное мастерство и удивительное сумасбродство; тонкие наблюдения и унылая педантичность; излишняя скромность и непозволительное высокомерие. Это дитя любви и плод ненависти.
Ошеломляет объем. В четырех изящно изданных томах — 1850 страниц. Первый том содержит разнообразные вступительные материалы и текст набоковского перевода «Евгения Онегина». Второй и третий отданы подробному комментарию, за которым следуют два приложения: первое — это пространное исследование, посвященное происхождению африканского предка Пушкина и являющее собой всего лишь не в меру разросшееся толкование одной-единственной пушкинской строки: «под небом Африки моей»; другое приложение составляют блестящие «Заметки о просодии», где Набоков, среди прочего, сравнивает роль ямба в русской поэзии и в английской. В четвертый том входят превосходный указатель и факсимильное воспроизведение издания «Онегина» 1837 года (впредь именуемое ЕО), которое вышло за несколько недель до смерти поэта.
I. «Теория» перевода
Набокову, независимо от того, на каком, русском или английском, языке он пишет, совершенно чужда спонтанность выражения[160]. Поэтому неудивительно, что набоковский перевод — это осознанное воплощение его общих идей относительно перевода поэзии. Он говорит, что «попытки переложить стихи на другой язык распадаются на три категории»: (1) парафрастический перевод, (2) лексический и (3) буквальный. Последнее означает «передачу точного контекстуального значения оригинала столь близко, сколь это позволяют сделать ассоциативные и синтаксические возможности другого языка. Только такой перевод можно считать истинным». Фактически, читаем мы дальше, только «буквальный перевод» является переводом как таковым, и, следовательно, это выражение — «некая тавтология». Терминологические разъяснения, конечно, менее интересны, чем список обретений и потерь, обусловленных этой концепцией. Повторно представляя ее мнимые преимущества, Набоков пишет, что «буквальный перевод предполагает следование не только прямому смыслу слова или предложения, но и смыслу подразумеваемому» и «когда переданы тончайшие нюансы и интонация текста». Звучит, без сомнения, многообещающе. Допустив на минуту, что это достижимо, необходимо задуматься о цене подобного метода. А цена и в самом деле высока. Набоковская программа подразумевает отнюдь не только отказ от рифм, и он откровенно признает это: «я пожертвовал ради полноты смысла всеми элементами формы, кроме ямбического размера… Фактически во имя моего идеального буквализма я отказался от всего (изящества, благозвучия, ясности, хорошего вкуса, современного словоупотребления и даже грамматики), что изощренный подражатель ценит выше истины.»
«Истина» — превосходное слово, но оно не может ни скрыть наивности такой саморекламы, ни заслонить проблему. Безусловно, эстетическая истина далеко не ограничивается точной передачей смысла; и то, чем Набоков легко и с пренебрежением жертвует, — это не его, а пушкинское изящество, и ясность, и благозвучие. На протяжении всей книги Набоков с удовольствием говорит о критериях научного издания. Но то, что ученый считает истинным, — относительно и зависит от избранного им метода и цели, которую он преследует. Очевидно, что «истина буквализма» в лучшем случае имеет отношение лишь к одной стороне такого бесконечно сложного явления, каким является произведение поэтического искусства. Что же до других его сторон, то тут она откровенно ложна. Перевод несколько напоминает географическую карту, которая может дать верное представление о расстоянии и площади, или о расстоянии и рельефе, или о площади и рельефе, но не способна правильно показать все три элемента. Из этого не следует, что одна проекция «верней» других, хотя, конечно, существуют хорошие и плохие карты.
II Перевод
Оставим сравнение из области географии, пока оно не захромало, и обратимся к набоковскому переводу. Во многих отношениях он превосходен. Прежде всего, Набоков демонстрирует глубочайшее понимание текста оригинала. Говоря это, я имею в виду не простое отсутствие неверных истолкований слов, выражений и событий, что так портит прежние переводы. Полвека прошло с тех пор, как я впервые прочел ЕО; множество раз я его перечитывал, и большая часть его стихов навсегда осталась в моей памяти. Но, должен признаться, лишь теперь, благодаря Набокову, мне открылось, что в пушкинском тексте достаточно мест неясных и допускающих противоречивые толкования. Набокову стоило немалых трудов раскрыть, что в точности означает то или иное выражение, пусть и не играющее особой роли, так что и мясные продукты, и пироги, и фруктовые напитки, ягоды и цветы, деревья и животные — все обрели надлежащие гастрономические, ботанические и зоологические эквиваленты. С другой стороны, Набоков мастерски владеет английским языком. Самые сокровенные богатства словаря всегда к его услугам. И как результат — перевод, в известном смысле настолько точный, насколько можно вообразить. Но в каком все же смысле?
Оценивая перевод в терминах самого Набокова, следует сказать, что лексическая (структурная) верность его переложения вне всякой критики. Это значительное достижение — для некоторых целей. Но Набоков обещал куда больше: верную передачу «контекстуального значения», точность «нюансов и интонаций» оригинала. А здесь бесспорные удачи чередуются с гнетущими провалами. Один из секретов неотразимого очарования этого романа в стихах заключается в способности Пушкина с волшебной легкостью смешивать церковно-славянскую и русскую архаичную лексику с галлицизмами и простонародными выражениями. Набоков заявляет, что «выражения, звучащие по-русски высокопарно или архаично, были со всей тщательностью переведены мною на высокопарный и архаичный английский». В действительности же многие архаичные слова у него облачены во вполне современные одежды[161].
Если не принимать во внимание неуместность опрометчивых обещаний, эта оплошность вполне простительна, потому что во многих случаях в английском языке не существует эквивалента подобных архаизмов. Куда серьезней обратный случай, когда обычные слова и выражения, этот хлеб насущный языка, принимают непривычно архаичные, или чужеземные, или ходульные формы. Зачем надо было, к примеру, переводить обычное русское «обезьяна» не столь же обычным английским «monkey», a «sapajou»; или «пустынное озеро», которое и ныне, почти не задумываясь, употребит всякий русский, — как «wasteful lake»[162]. Почему часто употребляемое уменьшительно-ласкательное «цветки» должно передавать не «flowers», a «flowerets» — словом, которое никогда ни от кого не услышишь? Почему Татьянино лаконичное разговорное «до того ли?» переведено как «Is this relevant?», что более или менее передает смысл, но звучит нелепо в обращении к неграмотной крестьянке? Почему саму няню переводчик заставляет произносить: «no dearth of», а не говорить просто: «quite a few», — ведь это противоречит образу няни, да к тому же и контексту, пусть переводчик и совершенно точен здесь лексически.
Есть несколько возможных причин для подобных неверно переведенных мест — это критерии, которыми руководствуется сам Набоков. Одна из причин, вероятно и в какой-то степени парадоксально, кроется в самой одержимости Набокова идеей «буквализма». Это заставляет его переводить обычное и отчасти народное ласкательное «голубка» (соответствующее английским «darling» или «honey») как «doveling» — так, пожалуй, не сможет выразиться никто из говорящих по-английски. Набоков, без сомнения, прекрасно знает, что выражение няни «непонятна я» — это диалектная форма от «непонятлива я», эквивалентная английскому «I am dim», «I am slow-witted»; но в нормативном русском «непонятна я» означает «I cannot be understood» («я непонятна»), и Набоков не колеблясь переводит это выражение как «I am not comprehensible», только усиливая вред, причиняемый смыслу буквализмом[163].