Поэтому девицы, слетавшиеся к Арончику, а он мог «принять» их несколько за день, не вызывали во мне похотливых желаний. Среди них или их подружек, уверен, я мог найти себе подходящую девчонку и «склеить» её (на языке улицы) «на поебон» — тем более что в моём распоряжении имелась спальня — сарайка. Четно признаться, удерживало от «близких» знакомств и боязнь — опасался венерической заразы.
Однажды я рискнул «стать настоящим мужчиной», но не буду здесь обо всём рассказывать, ограничась лишь тем, что убедился, — Милу, какой я себе её создал, оказалось невозможно подменить никем другим. Она стала мне ещё дороже и… недоступнее. Я сам отдалил её на недосягаемое расстояние. И очень раскаивался о содеянном.
Но возвратимся к Аарону. Он действительно обладал особой привлекательностью. На его продолговатом лице с небольшим горбинкой-носом и безупречного очертания чуть припухлыми губами не только светилась манящая полуулыбка — глаза, большие карие глаза, опушённые длинными чёрными ресницами, как у младшей сестры его Розки, полагаю, стали омутом, в котором утонула ни одна девичья любовь. Улыбка Арончика, обнажавшая ровный ряд белых зубов, подсвечивалась «фиксой», и ни какой-нибудь дешёвенькой коронкой, выточенной из патрончика «мелкашки», а откованной из царского червонца. Фиксы в это время представляли блатной канон моды и статус носителя их. Каким же вором слыл Арончик? Карманником высшего класса. Пацаны, близкие к блатной «элите», говорили, что даже сами щипачи называли его «фокусником».
Не скрою, мне нравился Аарон, хотя был жуликом, в моём понимании — представителем позорной, несправедливой профессии. Такое двойное, противоположное восприятие, такие контрчувства испытывал я к Аарону Фридману, пожалуй самой яркой личности среди свободских блатных. Мне же он был просто интересен как необыкновенный человек. И я пытался его понять.
Когда он в конце концов попадался (никогда с поличным!), ему давали год или два. И всё повторялось, как спектакль на сцене театра.
Но однажды мне удалось наблюдать действо, которое в корне изменило «героический» облик Арончика.
…Возле сортира собралась хевра. Среди воров, а нам отличить их от других прочих было довольно просто, я не мог не заметить блистательного Аарона. О чём «шёл толковище» в «хевре», не знаю, нас близко не подпустили. Тем более в их разговоре месились феня и матерщина, да и далековато мы, пацаны, от них отстояли.
Но приказание «держись!», произнесённое Арончиком, все мы расслышали. Один из пяти-шести собравшихся «качать права», закинул обе руки за голову и сцепил пальцы на затылке. Арончик, стоявший к нам почти в фас, вынул из правого голенище сапожный «косой» нож и полоснул им крест-накрест по лицу «коллеги», державшего за головой сцеплённые в замок кисти рук.
Я невольно ойкнул, но на мой восклик никто не обратил внимания. С ужасом подумалось, Арончик перерезал несчастному горло!
Двое из компании моментально по-милицейски завернули порезанному руки за спину и повели через двор к проёму ворот.
Когда его проводили мимо нас, а мы скучились возле сеновала, то кровища густо залила светлую рубашку пострадавшего, а моментально удалившаяся через забор в соседний двор «хевра» не оставила после себя ничего, словно она никогда не появлялась, — только лужицу крови, мираж!
Порезанный плакал, всхлипывая. Арончик аккуратно, двумя пальцами, длинными и тонкими, как у пианистки Матильды Берх, вынул из наружного карманчика накинутой на плечи «лепёхи» кружевной платочек с вышитой надписью «лублу» и красного цвета сердечком в уголке, встряхнул его, брезгливо вытер бритвенной остроты лезвие, вновь засунул его за отворот голенища и, поднявшись на ступеньки сортира, открыл дверь и оаустил «марочку»[382] в «очко».[383] После он подошёл к рукомойнику жёлтой меди, висевшему на стенке тамбура над ведром, и тщательно вымыл руки. Будто чужую кровь можно смыть и остаться чистеньким.
Лицо Арончика светилось безмятежностью, словно бы ничего особенного и не произошло.
Лишь отец, не прерывавший ни на минуту работу, произнёс что-то на непонятном языке.
— Не надо нервничать, папа. Вы напрасно волнуетесь: ничего не было.
Лишь дорожка из потемневших под солнцем капель напомнила: всё-таки это произошло. И по-моему — страшное!
С тех пор я стал Аарона побаиваться, признаюсь честно. И симпатии к нему поубавилось.
А в то утро, в сорок седьмом, подойдя к дяде Лёве с сеткой стоптанной и рваненькой обуви, я наткнулся на Аарона. Меня пронизала, подобно лучу инженера Гарина, улыбка знаменитого карманника, который впервые в моей жизни обратился ко мне лично:
— Мальчик, я слышал: у тебя есть Есенин.
Откуда, от кого он мог узнать о моём сокровище, если, похоже, только чуть ли не вчера «выскочил» от «хозяина»?
— Будь добрый, доверь мне на время. Розка в тетрадку перепишет.
Видя мою нерешительность, добавил:
— Не бзди. Свою вещь получишь… через неделю. Или две. Слово вора.
Я всё же не решался расстаться с запавшей мне в душу книгой. Никому, даже на день, не собирался отдать сборник. Соображая, что ответить, молчал.
— Вижу, ты минжуешься.[384] Не знаешь, пацан, что такое воровское слово. Оно твёрже финаря.[385] Знай. Ну лады, не веришь — не надо. Бери задаток. Сколько хочешь?
И он ловко извлёк из кармана отутюженных брюк пачку аккуратно сложенных банкнот. Мне показалось — отутюженных, как брюки. Тем же утюгом.
Аарон, чуть насмешливо наблюдал за мной.
Нет, я его не боялся. Знал, что он не вынет из-за сверкающего голенища бритвенной остроты сапожный нож и не перережет мне горло. Да и тому, несчастному «коллеге» по ремеслу, он, может быть, всего-то по щеке полоснул.
— Вот тебе гроши. Держи. Наша жись — в тумане: коротка и обкакана, как детская рубашка. Сёдня — живой, завтра — зажмурился. Поэтому не верь никому. Все люди — бляди, весь мир — бардак.
И он сунул мне в свободную ладонь вылощенные зелёные тройки и красные тридцатки, как фокусник, — развернув их в пальцах веером и снова сдвинув в пачку.
Где-то в подсознании у меня промелькнула догадка: краденые… А может, у дяди Лёвы взял? Всё равно Есенина не могу продать. Ни за сколько.
— Не надо, — вдруг твердо ответил я. — Дам на две недели. Так.[386] Я Вам верю.
— Почему в отказную идёшь? — с подозрением спросил он, и что-то угрожающее померещилось мне в тоне его голоса.
— Чужие деньги не беру в руки. И в долг — тоже.
У Аарона приподнялись стрельчатые воронёные брови. Его мой ответ, вероятно, удивил.
Он ловко врезал купюры, которые только что мне предлагал, в пачку и как бы небрежно засунул её в карман. Он демонстративно равнодушно, даже с явным оттенком презрения, относился к деньгам. Странно, что и я никогда не испытывал к ним тяги. Ни малейшей. Никогда. Всю жизнь.
Я же свои деньги всегда держал крепко в кулаке, чтобы не обронить, — они и матери, и мне трудом давались.[387]
— Папа, примите у этого мальчика (а этому «мальчику» уже пятнадцать!), пожалуйста, его заказ. И сделайте без очереди. А он сбегает домой. Он напротив живёт, и принесёт книгу Серёжи Есенина. Мне, папа. Вы это можете оценить.
А меня сверлила мысль: как можно так легко искромсать лицо человеку, оставить его на всю жизнь уродом и быть вежливым, почти ласковым к другому? Хотя бы — к отцу. И ко мне. Ведь он ни разу не обмолвился со мной грубым словом. Но, оказывается, знал, где я живу и что у меня есть.
Молча положив обувь возле детского стульчика дяди Лёвы, недоумевал, насколько легко согласился дать самую любимую свою книгу в чужие руки. Но отступать или переиначивать — поздно. Не выполнить своё обещание, не сдержать слово — позор. Этого я не мог допустить.
— Что, уже сдал? Так быстро? — удивилась мама.
— С утра народу мало, — отговарился я, — сейчас вернусь, книжку занесу. Пообещал.
— Кому? Сапожнику? — ещё больше удивилась она.
— Нет, Игорю, — бессовестно обманул я маму.
— Потом унесёшь. Не к спеху. Сейчас воды принеси.
— Вот по пути и принесу, — выкрутился я.
И про себя в тысячный раз отметил: стыдно маму обманывать. Но не открыть же ей правды — она тут с ума сойдёт: пошёл в «неблагополучный» барак, да ещё к кому! По её понятиям, Аарон тут же научит меня по карманам шарить. Даже мама от соседок наслышана, кто такой Арончик. И я решил, что поступил правильно, скрыв, кому предназначена книга, которую извлёк из-под подушки. Вообще-то маму мало интересовало моё книжное собирательство, это лучше, рассуждала она, чем с «плохими» мальчишками знаться.
В разговоре с отцом, который неодобрительно относился к приобретению мною литературы на копейки и рубли, добываемые в пунктах приёма макулатуры, стеклотары и металлолома, а теперь из своего мизерного заработка. («В бюджет, в семью отдавал бы, чем тратить на всякую ерунду», — однажды заявил он мне, хотя охотно читал «на сон грядущий» мои книги, особенно часто «Бравого солдата Швейка».) Мама в сердцах вставила: