Трудясь журналистом после окончания университета в областной газете, я более чем двое суток не принимал никакой пищи, пока не завершил статью, в которой доказал вину партийных чинуш в гибели женщины, матери двух несовершеннолетних детей, за что и был изгнан из редакции «за обострение отношений в коллективе», «за дискредитацию партийных органов», «за натравливание рабочих на руководящие и партийные органы». Пошёл я на этот рискованный шаг (последствия его были точно предсказуемы, и я знал, что меня ждёт за публикацию материала под заголовком «Почему погибла Евдокия Владимирова?») сознательно, выполнив долг газетчика перед своими читателями и своей совестью. Редактор за мою выходку не пострадал, потому что статью я подписал своей фамилией и уговорил его взять отгул именно в день публикации. Выступление моё не могло остаться незамеченным как коллективом, в котором произошло ЧП, так и не спускавшими с нас бдительного ока кураторами. Но это другая тема, и я её не буду касаться и развивать. Да, собственно говоря, я уже рассказал в одном из своих очерков, сейчас же упомянул его в связи с анализом моего воспитания и логическими последствиями его. Далее в жизни моей всё происходило по законам этой «логики»: за каждой инициативой следовал ответный удар, за доброе дело — наказание. Случались и парадоксы: сначала наказывали и преследовали, а после — награждали. За одно и тоже. Се ля ви.
…Вернёмся в благополучный сорок седьмой. Хотя, называя его «благополучным», сейчас подчас становится настолько муторно и тогда погостить не хотелось идти домой. Я осознавал, что ещё не дорос, чтобы распоряжаться своей судьбой самостоятельно, да и мама несёт за меня, за мои поступки и проступки ответственность. А мне очень не хотелось причинять ей неприятности. Я ждал момента повзросления — хотя бы получения полной свободы действий согласно своей собственной совести. Я рвался куда-то на простор, но одновременно не представлял себе, смогу ли обойтись без мамы, Стасика. Даже — без отца. Какой-никакой, а всё-таки — отец.
Вот такие противоречия раздирали меня в пятнадцать лет. За год до получения паспорта. И то, что я получил после публикации вышеназванной статьи о трагической гибели рабочей Владимировой, абсолютно закономерно. Иного и быть не могло: пошёл против течения. И какого!
…Когда я обращался к маме со своими соображениям о жизни и сомнениями, как поступить, она, как всегда, раздражённо отвечала:
— Да есть мне, когда тебя слушать! Лучше воды пару вёдер из колонки принеси — бельё надо стирать (или: ужин варить, полы мыть и т. д.). У неё даже минуты свободной не оставалось, чтобы побеседовать со мной, вникнуть в мои дела, посоветовать, посочувствовать.
У меня составилось представление, что она никогда не отдыхает, постоянно чем-то занимаясь по дому. А я постоянно лезу со своими глупыми вопросами и расспросами. Дом казался мне настолько узким, обытовленным мирком, как бы отрезанным от всего остального огромного мира, окружающего всех нас, что возникало одно желание — вырваться!
К стыду своему, я даже не знал своих, догадываюсь, многочисленных родственников, кроме маминой сестры тёти Лизы и её дочери Людмилы, приезжавшей к нам в гости из Кунгура вместе с мужем-офицером после окончания Великой Отечественной войны. Изредка мама получала какие-то письма, вроде из-за рубежа, и по прочтении рвала в мелкие клочки. О родственниках удавалось случайно услышать, когда о них упоминали родители. Отец вспоминал иногда о своей тётке, которую называл Полей. Когда (ещё в раннем детстве) разговор заходил о еде, которую он неизменно называл жратвой. Полное имя тётки было Полина. Но так её никто не называл, а я понимал как «поле». Она жила в Заречье.
В моём детском воображении эта сестра моего деда непременно возникала в воображении толстой женщиной с поварёшкой и большой кринкой, где растут вкусные пельмени, потому что ничего, кроме того, насколько мастерски она умела готовить это блюдо, отец о ней не рассказывал. Вот мне, маленькому мальчонке, эта тётя и привиделась среди пельменного поля и с большой поварёшкой в руке для полива. Да ещё как-то отец проговорился, что муж её, пимокат дядя Яков, умер от запоя. Отчего скончался пимокат, мне тоже не захотели пояснить, и я представил толстого, с длинной бородой, на бочку похожего моего родственника с огромным валенком в ручище, лежащего на той же пельменной поляне. Он пал ниц на заросли пельменей и пьёт без остановки из родника, такого как в нашем дворе. После он лопнул, и пельмени вырвались из его бочки-живота. И он умер. Это воспоминания и фантазии раннего детства. Вот к чему может привести безмерное поедание пельменей, которые, кстати, я тоже любил в предвоенные годы.
Картинка получилась комичной. Я, шестилетний проказник, тонко засмеялся. Родители недоумённо смотрели на меня.
— Ты чего, Гоша, — встревожено спросила мама.
— Он… лопнул, — сквозь смех вымолвил я.
— Кто — он? — прицепилась мама.
— Дядя Яков, — честно признался я.
— Балда, — вяло произнёс отец, только что до отвала наевшийся пельменей, «не таких вкусных, как у тёти Поли», — упрёк маме.
— Ты же о нём ничего не знаешь, кто он, а такие глупости выдумываешь, — укорила мама. — Постыдился бы.
— А кто он? — тут же спросил я.
— Тебе не надо это знать, — лениво произнёс своё слово отец, лёжа на диване, закрылся газетой «Челябинский рабочий» и захрапел.
— Займись лучше полезным делом, — выпроводила меня мама. — Подмети пол в коридоре, а мусор совочком собери — и в ведро. Чем ненужные вопросы задавать. И вообще, нехорошо слушать, о чём взрослые беседуют. Неприлично.
Позднее, спустя несколько лет, меня задело, что я почти ничего не ведаю о своих бабушках и дедушках, а мама (отец находился на фронте) мне ничего о них не рассказывает. Скрывает. Почему?
И я всё-таки после долгих отнекиваний сдвинул таинственную завесу — мама чуть-чуть приоткрыла прошлое. А то у всех есть дедушки и бабушки, а у меня их будто не было вовсе. Так же не может быть.
С большой неохотой мама сообщила, что дед мой по отцу был купцом. Вот почему бабка Герасимова выкрикнула мне однажды в ответ:
— А твой дед лошадником был!
Тогда слово «лошадник» я не понял, а у мамы спрашивать не решился. Подумал: лошадник — тот, кто на них ездит. Вроде кучера. С дедом по матери дело обстояло хуже. И опаснее. Он служил кондуктором царского поезда. После крушения стал инвалидом. На его пенсию и жила семья. В Петербурге. После свершения революции дед посчитал за благо перебраться в родное село Макарово, в Саратовскую губернию. И до него, похоже, не добралась ЧК. А мама и старшая её сестра доучивались в Саратове. Обе стали медиками. Мама закончила аж два факультета: санитарный и ветеринарный. По распределению её направлили в Семипалатинск, где молодая выпускница университета встретилась с высоким, стройным и, наверное, красивым Мишей, по фамилии Рязанов. Жил он там на широкую ногу, кутил. Осыпал её подарками и цветами, пропивая и прогуливая свою немалую долю отцовского наследства, — дед Алексей, кроме барыша от торговли лошадьми, имел в Челябинске несколько домов и, весьма пристрастный к спиртному, собственную пивную недалеко от Троицкого собора.
О грядущих нелёгких переменах в жизни деда предупредил местный большевик, его зять (освобождаясь из тюрем и возвращаясь из ссылок, он укрывался в одном из домов купца, сожительствуя с дочерью деда, тоже большевичкой и тоже с дореволюционным стажем, — Клавдией). И хотя жандармы во время одного из «эксов» прострелили боевику дяде Саше мошонку, и он навсегда остался инвалидом, тётя Клава не изменила ему, не бросила, не ушла к другому, здоровому, мужчине, потому что считала революционную деятельность важнее личных интересов, и семья не распалась. Жили они в гражданском браке, не венчались. Своё приданое она передала в кассу большевиков. Ни в бога, ни в чёрта молодожёны не верили. Верили они в коммунизм.
После революции дядя Саша трудился в ЧК, а его гражданская супруга вела массы в светлое будущее, став пропагандисткой великих идей. Закончилась их бурная революционная деятельность в тридцать восьмом — дядю Сашу «излечили» от недуга, нанесённого пулей жандарма, которая попала не туда, — выстрел в затылок «врагу народа» Александру Авдееву прекратил его беспощадную борбьу с «контрой» и «строительство коммунизма во всём мире». Расстреляли его такие же, как он, чекисты, а тёте Клаве повезло, её почему-то оставили в живых, но лишили всех должностей и званий. Она, вмиг состарившись и превратившись в молчунью и отшельницу, доживала свои дни в каменном доме на левой стороне Миасса, подрабатывая на жизнь домовой швеёй. Её я видел всего два-три раза, когда она перешивала нам со Славиком байковые стариковские штаны слоновых размеров — драгоценный подарок американских друзей, правда изрядно поношенные. Двое штаников попугаечьего цвета из них всё-таки получились. Тётя Клава мне своей угрюмостью не понравилась. Разговаривала со мной командирским, приказным тоном и нахмурив брови. Как будто я был в чём-то виновен. За время наших встреч на застывшем, словно одеревеневшем лице её ни разу не мелькнуло даже тени улыбки.