его ценность, поскольку страдание для нашего развития так же важно, как и счастье. Не следует желать истребить из нашей жизни все трудности и беды:
В экономике души «несчастья» – ужасы, лишения, разорения, приключения, опасности и испытания – так же необходимы, как и их противоположность[1513].
Таким образом, «пародия» на христианство у Ницше – лишь первый этап диалектического рассуждения, изначальный вызов, отправляющий читателя-христианина по нелегкому пути переоценки привычных христианских ценностей, например, сострадания – и некоторых современных идей, в них укорененных – в качестве подготовки к истинной цели: провозглашению «нового Нового Завета», вдохновленного Дионисом. Отсюда второе определение Ницше: Заратустра, говорит он, есть «контридеал», альтернатива аскетической, жизнеотрицающей вере христианства[1514].
Наконец – и это самое важное – Ницше определяет «Заратустру» как трагедию[1515]. Не потому, что конец у нее несчастливый – книга оканчивается на радостной, триумфальной ноте, – но потому что, как он надеялся, она должна была дать читателям опыт, близкий к дионисийскому экстазу в Древних Афинах, в котором, как полагал Ницше, противоположности смешивались и сливались в одно. В греческой трагедии публика следила за тем, как герой проходит через масштабные умственные и духовные перемены – и обнаруживала, что такое же преображение претерпевают ее собственные взгляды. «Новая Библия» Ницше, как он надеялся, должна была помочь читателям отождествить себя с Заратустрой и вместе с ним – видя, так сказать, его на сцене – пережить дионисийское обращение. Когда в конце книги Заратустра триумфально шествует вперед, к благородному будущему – тот же прорыв в новое состояние сознания, по мысли Ницше, должны ощутить и читатели. Они должны понять, что наше повседневное восприятие радости и скорби, жизни и смерти как противоположностей иллюзорно, поскольку в дионисийском экстазе они вновь сливаются в ту изначальную целостность, что существовала до того, как явился аполлонический рационализм и провел между ними искусственные границы. Так они причастятся экстатическому видению самого Ницше о единстве противоположностей.
Но это легче сказать, чем сделать. Очень сложно – в сущности, почти невозможно – приветствовать жизненные радости и скорби как совершенно равные явления. Это требует того, что Ницше называл «преодолением» (Übergang), а также великого мужества, поскольку отказ от всех привычных нам ценностей глубоко угрожает нашему чувству идентичности. Дело не в том, чтобы временно, в кратком восторге испытать радость и удовольствие от слияния противоположностей, но чтобы нести его в сердцах и душах как постоянное утверждение. Оценить, какое для этого требуется напряжение, мы можем, следя за путем Заратустры: он впадает в глубокую депрессию, заболевает, в какой-то момент погружается в недельную кому, пытаясь принять необратимое крушение своего прежнего «я». В своей «Гефсимании» он так описывает психическое головокружение от этого процесса:
Знаете ли вы ужас, что нападает на засыпающего?Он охвачен страхом от головы до пят, ибо земля расступается под ним,и начинается сон.Я говорю вам притчами. Вчера, в самый тихий час… начался мой сон.Шевельнулась рука, часы моей жизни остановили бег —никогда я не слышал вокруг себя такой тишины, и сердце мое ужаснулосьво мне.
В этот темный миг задача кажется непосильной. Заратустра плачет и дрожит, как дитя, но что-то в нем беззвучно говорит: «Чего ты ждешь, Заратустра? Провозгласи свое учение и разбейся!»[1516]
Для Ницше Заратустра – трагический герой, поскольку достиг «преодоления» и теперь может радостно сказать: «Да!» – всем жизненным переживаниям, даже самым трагичным и опустошительным – процесс, который невозможно совершить только силами рассудка. Теперь он видит гармонию в противоречиях жизни и может смело утверждать, казалось бы, несовместимые вещи. Он достиг той изначальной целостности, которой обладали люди до того, как научились анализировать и проводить границы. «Мое слово стало совершенным, – восклицает он в предпоследней главе, – полночь теперь – полдень!»
Боль теперь – радость, проклятие – благословение, ночь – солнце; исчезни или научись этому – мудрец также и глупец.
Говорили ли вы «да» хоть одной радости? О друзья мои, тогда вы сказали «да» и всем скорбям. Все сплетено, все свито воедино, и во всем – любовь[1517].
Заратустра не стремится к «сверхъестественному» христианскому раю. Вместо этого он проповедует то, что называет «вечным возвращением» всего, из чего состоит материальный мир – как горя и боли, так и радости:
Если вы когда-нибудь хотели пережить какой-то момент дважды, если когда-нибудь говорили: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» – вы желали возвращения всего.
Вы хотели видеть все новым, все вечным, все связанным, сплетенным вместе, все в любви – так вы любили мир… и даже скорби вы говорили: «Уходи, но возвращайся![1518]
Теперь, когда Бог мертв, настаивал Ницше, человек должен шагнуть в оставленный им вакуум и развить новую, улучшенную версию собственного вида – Übermensch, или «Сверхчеловека», который наполнит мир смыслом. Но это опасный процесс. «Человек – это канат, – объясняет Заратустра, – натянутый между животным и Сверхчеловеком – канат над бездною. Опасен путь по канату»[1519]. Люди должны «жить опасно». Необходимо взбунтоваться против христианского «Бога», который когда-то поставил предел человеческим желаниям, оторвал нас от наших тел и страстей, ослабил своим жалким идеалом сострадания. Никакого кенозиса быть не должно. Übermensch, воплощение воли к власти, заставит наш вид перейти в новую фазу развития, в которой человечество станет совершенным.
Хотя писание и было аристократической формой искусства, практически всегда оно поощряло и развивало заботу о «малых сих». Но Ницше поднял аристократический идеал на новую высоту: он презирал мелочность и ничтожность человечества. Равенство он отвергал – считал, что этот идеал создан христианством с его «рабской ментальностью». Жалость, которую испытывает к людям Заратустра, которая снова и снова побуждает его спускаться со своей одинокой горы и проповедовать новое евангелие, в нем самом вызывает отвращение. Снова и снова его гонит прочь тошнота (Ekel), почти физический, нутряной ужас перед «чернью». Слишком хорошо он понимает, почему аскеты удалялись в пустыню, а не «сидели вокруг колодца с грязными погонщиками верблюдов»[1520]. Когда он жил среди обычных людей, признается Заратустра, то ходил по жизни «больным… заткнув нос»[1521]. В традиционных писаниях мы читаем, как мудрецы и пророки спускаются с горных вершин, чтобы прийти на помощь страждущему человечеству; но в «Заратустре» нет этого «возвращения на базарную площадь». Это писание заканчивается гордым утверждением своего «я». Мы видим, как трагический герой Ницше покидает своих недостойных спутников и продолжает свою миссию один, ища тех, кто ему равен.
Это мое утро, мой день; восстань же, восстань, великий прилив!
Так сказал Заратустра – и вышел из своей пещеры, мощный и светлый, подобный утреннему солнцу, встающему из-за темных гор[1522].
Впоследствии «Заратустра» стал самой популярной книгой Ницше. Философ писал