— А куда ж нам деваться?
— Куда… по стенке становись, а то, вишь, всю улицу заняли.
— О, господи, батюшка, и откуда ж это столько народу берётся?
— Прямо как чутье какое.
— Один узнал, а за ним и все идут, — сказал старичок.
— Какие это умники выдумали. Бывало, пошел купил, что надо, и никаких. А теперь стоим, а зачем стоим, неизвестно. Когда отопрут, тоже никто не знает.
— Ай спросить пойтить.
— От этого скорей не будет.
— Нет, ежели надоедать начнут, все, может, поскорей повернутся.
— Раз в какой час положено, в такой и отпирать будут.
— А в какой положено–то?
— Я почем знаю, что ты ко мне пристал?
— Эй, ты, дядя передний, спроси–ка, когда отпускать нас начнут, у самой двери ведь стоишь.
— Мне–то какое дело, — сказал тот угрюмо, — вам нужно, вы и спрашивайте.
— Вот черти–то, для себя не могут постараться. Будет стоять два часа, а пойтить спросить толком — силком не прогонишь. А ведь раньше всех приперся.
— Что ж, ему бы только пораньше местечко захватить.
— И чего, окаянные, в самом деле измываются над народом, соберут с утра, а выдавать к обеду начинают.
— Не напирайте там, что вы очередь–то спутали, теперь и неизвестно, где кто стоял.
— Нарочно путают. Ведь теперь задние наперед пролезут.
— Списки бы надо делать или еще как. А то, вишь, народа набилось сколько, разве уследишь, кто где стоял. Раз знают, что народа в этом месте много, значит надо списки какие–нибудь или еще как.
Подбежала какая–то запыхавшаяся женщина, вся исписанная меловыми цифрами: на спине стояла большая цифра пять, а на–груди и на рукавах другие цифры.
На нее все молча посмотрели. Только барыня посторонилась и, отряхнув рукав, сказала: "Пожалуйста, не прислоняйтесь".
— Не начинали еще выдавать? — спросила женщина.
— Нет…
— А вы что ж немеченные стоите?
— Нет.
— Новый магазин значит. Мы сначала тоже путались, до драк доходило. А теперь заведующий прямо выходит и подряд на всех проставляет. В одной очереди пометили, в другую идешь.
— Сейчас устроим, — сказал какой–то здоровенный малый, вынув из кармана штанов кусок мелу. — Без заведующего управимся.
— Спасибо, умный человек нашелся. Покрупней, батюшка, ставь.
— В лучшем виде будет; получай, — сказал малый, выводя у старухи во всю спину цифру 20.
— Сразу дело веселей пошло.
— Как же можно, порядок.
— Что ж это тебе размалевали–то так? — спросил старичок у женщины с цифрами.
— Это у меня на сахар, пятнадцатым номером иду, это на керосин десятый вышел, это на мануфактуру… — говорила женщина, глядя себе на грудь и водя по цифрам пальцем. — Господи, как бы по этому номеру не пропустить.
— Ну, где ж тебе написать, когда на тебе живого места нету, — сказал малый, подходя с мелом к женщине.
— А на спине, батюшка, местечка не осталось?
— Спина — свободная.
— Ну пиши, родимый, там.
— Если бы заведующие–то были с головами, — сказала дама в шляпе, — распределили бы как–нибудь по алфавиту, каждый бы свое время и знал, не метили бы, как арестантов, мелом и не стояли бы целыми часами.
— Опять не понравилось, — сказала растрепанная женщина, подставляя свою спину малому и недоброжелательно из–под низу выглядывая на даму в шляпе.
— Ждать не привыкли, — сказал из толпы насмешливый голос.
— Тут в одной кофтенке стоишь, жмешься, и то ничего не говоришь, а она целый магазин на себя напялила и то уж ножки простудила.
— Куда вы, черт вас… Дугой на середку улицы выперли… Отвечай за вас! — крикнул солдат с ружьем. — Так вот прикладом и поддам. На что стоите–то? — спросил он, посмотрев на вывеску магазина.
Все только молча испуганно оглянулись на него. Никто ничего не ответил.
— Языки проглотили. По стенке становись.
— О, господи, батюшка!
— Кабы народ–то был распорядительный, сейчас пошли бы, расспросили толком, когда отопрут, что выдавать будут, и не стояли бы зря целый час.
— Да, порядка нету. И за что, черти, мотают, мотают народ, нынче в одном месте выдают, завтра в другом. Я что–то никогда и не видал, чтобы тут выдавали. Там музыка какая–то стоит.
— Они этим не стесняются.
— Что за черт, провалился, что ли, в самом деле, — сказал передний мужчина с сумкой и постучал в дверь.
— Сейчас, сейчас, — послышался голос из магазина.
— Осенило, наконец, — сказали сзади из толпы, — целый час простоял, прежде чем постучать догадался.
— Это еще милость, мы вчера шесть часов так–то стояли, — сказал старичок с трубкой.
— Отпирают. Номера гляди. Женщина, куда полезла!
— Черт ее разберет, она вся размалевана.
— Да куда ж вы прете–то. Цифры эти по пол–аршину накрасили, обрадовались, как прислонится, так и отпечатается. Наказание.
Дверь открылась и все, забыв про номера, сплошной лавиной двинулись к дверям. А передние, оттолкнув мужчину с сумкой, ворвались в магазин, где человек в кожаной куртке чистил пианино.
— Чтой–то?.. Куда вы, ай очумели!..
— Проходи, проходи в середку, там скорей до дела доберешься.
Но человек в кожаной куртке уперся коленом в живот дамы в шляпе и вытеснил всех назад.
— Чумовой какой–то народ стал, — сказал он, выйдя из магазина к роптавшей толпе. Он запер на замок магазин и пошел по улице с дожидавшимся его человеком.
— Куда это они?..
— Эй, куда пошли–то? Что вы, смеетесь, что ли?
— А вы чего тут выстроились? Обалдели.
— Вот мучают, проклятые, народ, да, на пойди, — сказала растрепанная женщина. — Час целый постояли, все номера проставили, а они вышли и, как ни в чем не бывало, пошли себе.
— Народ нераспорядительный. Тут бы с самого начала пойтить и толком расспросить, почему держат народ, когда отпускать начнут.
— А то час целый простояли, вымазались все, как оглашенные, а они вильнули хвостом и до свиданья.
— Это еще милость, час–то, — сказал старичок, — мы вчерась в одном месте целых шесть простояли.
ЛЮБОВЬ
I
Венчаться они решили, как только продадут старинные канделябры и венецианские стаканы, которые были единственным приданым невесты.
Они оба происходили из честных буржуазных семей. Она, со своими большими детскими глазами, была наивна и чиста душой, и в ее маленькой золотистой головке остались в неприкосновенности все предрассудки предков. Каждое утро и вечер она горячо молилась у своей белой девичьей постельки и боялась всяких грехов.
А он гордился тем, что сбросил все это с себя, ходил в высоких сапогах и косоворотке, говорил развязно грубым тоном и, казалось, делал все то, чтобы не походить на людей той среды, из которой он вышел. Но он не был энтузиастом. Несмотря на свои двадцать лет, он был трезв, положителен и практичен.
Трудно сказать, что их соединило. Может быть, привычка детства, может быть, ее беззаветное обожание его, как сильного человека, и в то же время жертвенное желание спасти его огрубевшую, безбожную душу.
А может быть, то, что она — слабая, наивная, беспомощная во всем — была исключительно тверда в одном — в сохранении своей невинности.
Она поставила своему жениху условие, что будет ему принадлежать только после свадьбы. Эта нелепая идея так прочно обосновалась в ее хорошенькой, завитой головке, что выбить ее оттуда нельзя было никакими доводами. Он пробовал уходить от нее. Она убегала в сад, ходила там с опухшими от слез глазами, но все–таки оставалась при своем.
Это случается довольно часто, что у маленьких и наивных женщин воля бывает тверже, чем у больших и сильных на вид мужчин.
— Ты не любишь меня, — говорил раздраженно жених, — это для меня совершенно ясно.
— Милый, как тебе не грех, — говорила она, сжимая руки на груди, как у детей на картинках во время молитвы. — Но ты знаешь, что любовь для меня, это такое высокое, такое…
— Э, ерунда!..
Они приехали в Москву, захватив с собой канделябры
и стаканы. Их скромной, но заветной мечтой было — получить за них двадцать червонцев.
Жених остановился у своих родственников, невеста — у своей подруги.
II
В первое утро жених пошел продавать канделябры. Главную надежду они возлагали оба на клеймо, которое было на их товаре: герб прежнего владельца, указывавший на древность и аристократичность вещей.
Причем он имел в виду древность, а она — аристократичность.
В первые два дня продать не удалось. Оказалось, что это знаменитое клеймо, на которое они так надеялись, служило главным препятствием.
"Корона и крест не по времени, да еще подумают, что краденое".
Она вернулась от подруги чем–то озадаченная и все время была задумчива и сосредоточена.
— Поедем отсюда… — сказала она наконец.
Жених удивился.
— Куда? Зачем?
— Я ничего здесь не понимаю… Я не узнаю Мариэтт. Она была такая скромная, религиозная… Неужели так можно измениться? Она служит, живет одна, как мужчина. Для нее ничего не стоит… изменить… или, как это сказать, когда она свободна и изменять некому? Ну, понимаешь?.. И для нее никакой святости в этом, никакого греха…