— А вообще-то она была права. Она в двадцать четвертом году уезжала, а тогда ведь всем казалось, что все наконец налаживается, и я тоже думал: ну, страшная была революция, но ведь все революции такие, Французская, что ли, лучше была? Но теперь, думал, все станет по-человечески. А она мне, помню, сказала: «Здесь больше нельзя жить, Костя. Здесь стыдно жить». Так оно и есть: стыдно.
— Но почему же стыдно? — Василий снова, уже в который раз за этот вечер, расслышал в собственном голосе растерянность. — Все ведь живут, работают, и вообще… Ничего такого я не вижу, чтобы стыдно! — сердито выпалил он.
— Потому что ты еще детскими глазами смотришь, — ответил отец. — Это, может, даже и хорошо, лишь бы не затянулось. Ну, а я из детского возраста уже вышел, и обманывать себя мне незачем. А когда я таких, как Ася, в лагерях где-нибудь вижу — в Сибири или в Средней Азии твоей, — мне и вовсе жить не хочется.
— Ты разве в лагерях бываешь? — удивленно пробормотал Василий. — Но почему… И в каких же лагерях? Я думал, ты туда ездишь, где железные дороги строят…
А железные дороги, по-твоему, не лагерь? — жестко бросил отец. — Или их одни добровольцы строят? Зэков побольше будет, и женщин среди них хватает. Через одну такие, как мама твоя была — богемьенки, кабаретьерки… Ну, что теперь о них! Снявши голову, по волосам не плачут.
Непонятно было, о какой голове он говорит и почему называет лагерных женщин волосами этой головы, но переспрашивать Василий не стал. Он был слишком ошеломлен всем услышанным, чтобы задавать какие-то вопросы.
Ему показалось, что в ресторане сидели совсем недолго — наверное, потому что он тяготился всей этой музейной роскошью, — но, когда они с отцом вышли на улицу, сумерки уже стали серыми, смутными. Они всегда такими бывали в мае, потому что вскоре должны были начаться белые ночи.
«Я их в этом году и не увижу, — подумал Василий. — А когда увижу? Может, уже и никогда».
Странно, но, подумав об этом, он не почувствовал даже сожаления. Он любил Ленинград, но любил его не больше, чем любой другой город, и только умом понимал, что Ленинград красивее любого другого города, красивее, пожалуй, даже Москвы. Но с Москвой было связано печальное, мучительное чувство — расставания, вечной разлуки. А с Ленинградом, в котором прошла его юность, таких чувств связано не было, и Ленинград он поэтому покидал легко.
Отец довез его до общежития. Выйдя из машины, он протянул руку для прощания, но Василий не ответил на рукопожатие. Вместо этого он обнял отца — обнял неловко, потому что никогда этого не делал и делать, конечно, не умел, но все-таки крепко.
«Не увидимся больше», — вдруг с какой-то странной и страшной отчетливостью подумал он.
Если бы такая мысль пришла ему в голову всего лишь день назад, вряд ли она вызвала бы в его душе такое смятение, какое вызвала сейчас. Но она вряд ли пришла бы ему в голову день назад — с чего бы, ведь он и так подолгу не виделся с отцом… А теперь он стоял перед ним растерянный и не знал, что сказать и что сделать.
«Наверное, и он не знает», — подумал Василий.
Он боялся взглянуть на отца. Но, к его удивлению, когда тот заговорил, голос его прозвучал с каким-то особенным спокойствием.
— Если со мной что-нибудь случится, — сказал Константин Павлович, — ты от меня отказывайся сразу, даже не раздумывай.
— Как это? — опешил Василий.
Он ожидал каких угодно слов, но не этих! И что они вообще значат, эти слова?
— Очень просто. Если меня арестуют, тебе со мной в родстве состоять ни к чему. И учти, что десять лет без права переписки — это на самом деле расстрел. С такими сроками людей в лагерях нет. Так что в этом случае тем более отказывайся. С легким сердцем, — спокойно объяснил Константин Павлович. — Ну что ты так на меня смотришь?
— Как-то ты про это говоришь… — пробормотал Василий. — Как будто и не боишься даже.
— Васька, Васька, малое ты еще дитя! — улыбнулся Константин Павлович. — Я и рад бы тюрьмы и сумы бояться, да не получается. Этого те боятся, кого что-нибудь в жизни держит, а меня… Не обижайся, но меня — ничто и никто. Тебя я люблю, но не так сильно я тебе нужен, чтобы за твою соломинку мог удержаться.
— А Тоня? — тихо спросил Василий.
— А Тоню мне просто жалко, — ответил отец. — Ты хотя бы от любви родился, может, тебя это в жизни согреет, а она-то… Что это такое, любовь, Наталья никогда понятия не имела — ни ко мне, ни к ребенку. Хотела в квартире закрепиться, вот и родила. Я ее вообще-то и без Тони не выгнал бы, — усмехнулся он. — Так что зря старалась. В общем, если тебе что-нибудь нужно будет, пиши мне, не стесняйся. А если меня возьмут, отказывайся сразу, — повторил он.
— С легким сердцем? — сердито переспросил Василий. — Сильно же ты меня любишь, папа! А главное, знаешь меня хорошо.
— Ну ладно, ладно, не фыркай, — улыбнулся Константин Павлович. — Я же как лучше советую. Думаешь, я сам не понимаю, что в жизни как лучше редко получается? Прости меня, Васька, — помолчав, сказал он. — Если сможешь.
Он быстро притянул сына к себе и обнял так крепко, что у него хрустнули кости и сердце зашлось болью и счастьем одновременно. И в это короткое, на одно объятье, мгновение Василий вдруг понял: если отец и маму вот так обнимал, то каким же адом стала без него ее жизнь… Точно, что не меньшим, чем у него без нее.
— Напиши, когда на место прибудешь. — Отец оттолкнул его от себя легким, почти неощутимым движением. — И будь-ка ты счастлив, Васька. Хотя бы за нас с Асей.
Паровозный гудок прозвучал в темноте и тишине так резко и тревожно, что Василий вздрогнул. Не хватало только отстать от поезда на полустанке в Голодной степи! Он с трудом отвел взгляд от темной воды в арыке и, все ускоряя шаг, пошел к платформе.
Оказалось, он не единственный пассажир, чуть не опоздавший к отправлению. Правда, присмотревшись, Василий понял, что люди, входившие в вагон, прибыли к поезду только что, на этом вот полустанке. Их было довольно много, и они вносили в вагон что-то громоздкое. Подойдя поближе, Василий понял, что «много» это всего лишь четверо — два солдата, командир и женщина, а громоздкий груз — это носилки, на которых лежит еще один человек, укрытый до подбородка одеялом.
— Живее, живее, — торопил командир; солдаты все не могли развернуть носилки так, чтобы протиснуть их в узкие вагонные двери. — Состав задерживаем, график движения срываем!
Засуетившись, солдаты дернули носилки и накренили так, что лежавший на них человек чуть не упал. Женщина вскрикнула и бросилась к нему.
— Бекмурадов, ты что, покойника грузишь?! — заорал командир. — Держи левее, а то не занесешь!
— Папа, ты не ушибся? — спросила женщина.