– Это… неважно.
– Это наверняка важно, ведь вы это отметили. Поскольку это написано до того, как мы узнали суть жалобы пациентки, думаю, это относится к ее описанию.
Мне хотелось соврать, но что-то в его взгляде подсказало мне, что он это заметит. К тому же мне было нечего терять, и он сказал, что я могу делать какие угодно замечания.
– Это значит «не слишком умная».
Он едва заметно кивнул. Не дав ему времени на комментарии, я уставилась в тетрадь и стала читать:
...
«1. Управление временем: две трети консультации были потрачены на болтовню; он спросил, как у нее складывалась дела с тех пор, как они виделись в последний раз, они поговорили о ее работе в пиццерии в коммерческом центре и квартире, в которую она недавно переехала со своим парнем. Пустая трата времени!
2. Медицинское: он ее не обследовал, не направил на анализы (она их никогда не сдавала!). Врачебные ошибки!
3. Профессиональная этика: она сказала, что несколько месяцев назад, в его отсутствие, видела одного из его коллег (Г., в акушерской клинике) и что он повел себя с ней невежливо и настоял на том, чтобы полапать ее. Он ответил: да, он такой.
Ей лучше его избегать. Нарушение профессиональной этики!»
Я подняла голову и бросила на него карающий взгляд.
– Мммм… – промычал он, ставя чашку на столик. – По первой консультации все?
– Думаю, и этого достаточно…
Он скрестил руки на груди, задумчиво погладил бороду и с кисло-сладкой миной сказал:
– Вы правы. Итак, начнем. Сабрина – молодая женщина, которая регулярно приходит ко мне на прием уже пять лет. В первый раз, когда я ее увидел, ей было четырнадцать. Она была настроена крайне враждебно, злилась на свою семью. И на врачей. И было за что. Она только что пережила первое в своей жизни ДПБ, по вине своей семьи и молодого врача, который в то время был вашего возраста и который слишком много о себе возомнил. Она пришла к нему на прием, чтобы попросить таблетки. И этот молодой врач, впрочем довольно милый, задал ей самый неподходящий вопрос, который только можно задать подростку: он спросил, живет ли она половой жизнью.
Я подскочила.
– Почему это «самый неподходящий вопрос»? Он в данном случае совершенно естественен, разве нет?
– Нет.
– Почему?
– Сексуальная активность женщин нас не касается. Они начинают ее в любое время, по своему усмотрению. По какому праву мы при первой же возможности пытаемся выведать, с кем они спят, как часто и в каких позах?
Я скрестила руки на груди. А он нахал!
– Вопрос не в этом! Знать, если ли у них… отношения, очень… важно для диагностики…
– Какой диагностики? Женщина, которая просит прописать ей таблетки, не больна, она хочет себя защитить. Если у нее еще не было половых отношений, значит, она собирается их начать и хочет предотвратить наступление беременности. Зачем же ее расспрашивать о ее сексуальных отношениях?
– Да, если только она не хочет последовать примеру подружек, которые уже спят…
– Это да… У вас были подруги, принимавшие таблетки, когда вы учились в средней школе?
– Ну… да. Конечно.
– И из-за этого вам захотелось с кем-нибудь переспать?
– Н-нет.
Мне бы от этого стало плохо.
– Тогда не называйте столь смехотворные мотивы! Когда женщина просит прописать ей контрацептивы, это значит, что они ей нужны. Просьбы самой по себе вполне достаточно. Врач Сабрины должен был просто сделать свою работу , то есть спросить, какие у нее есть вопросы, и дать как можно больше полезной информации. Если бы ей захотелось рассказать больше, она бы рассказала. Но нет, он набросился на нее со своим «совершенно естественным вопросом» и…
САБРИНА (Ария) [18]
Нет, правда, мне очень жаль, мне не хочется с вами разговаривать. Не надо задавать мне вопросы. Все, что я хочу, – чтобы вы вышли из кабинета, чтобы оставили меня в покое. Вам что, не хватило того, что вы облапали меня своими ручищами? Что сделали мне ужасно больно своими щипцами, трубками и этой машиной, которая гудит как жуткий пылесос, как будто в животе у меня грязный ковер, который нужно пропылесосить? Хватит с меня врачей, это по их вине я здесь. Как будто моих родителей недостаточно… Я не хочу говорить с вами, я хотела бы поговорить с мадам Анжелой. Где она? Она обещала быть здесь. Да, я знаю, что есть и другие женщины, которых нужно лечить. И потом, она сказала мне, что вы очень милы. Но простите, врач, который засовывает женщинам в живот трубу… мне трудно представить, что он делает это по доброте душевной… Да, мне больно. Конечно, мне больно! Очень? Не знаю. Насколько? Как это – насколько? От одного до десяти? Тогда семь. Или восемь. Что? Я могу выпить таблетку? Я думала, нужно натощак. Эти таблетки? Я их глотаю? С водой… Спасибо… лед на живот? Да, хочу. Когда мне станет еще больнее? У меня всю жизнь теперь так будет болеть? Но в будущем я все же смогу родить ребенка?
Почему вы стоите и смотрите на меня? У вас что, нет других больных? Я не больна. Просто я… сука. Четырнадцатилетняя сука. Почему? Вам не понять. А если я вам скажу, вы вызовете ментов и… Нет, я ничего плохого не сделала. Впрочем, сделала. То есть нет. Я не хотела. Никогда не хотела. Но у меня не было выбора. Когда это началось, я не понимала, что он делает. Мне было десять лет. Я его очень любила. Он всегда был очень добр ко мне. Он всегда был один, и тем более всегда торчал дома, потому что моя мама его очень любила, это нормально, ведь он ее младший брат, ее любимчик, они росли вместе, когда были маленькими, в этом не было ничего странного, и совсем маленькой она уже о нем заботилась, поэтому и продолжала делать это потом, и для нас было привычно, что он всегда с нами, помогал маме на неделе, когда отец пропадал на стройках, он не каждый вечер возвращался домой. А когда я и моя сестра были совсем маленькими, он часто оставался с нами, когда родители уходили вечером со своими друзьями. Он был очень добр, готовил нам поесть, читал книжки. Мои родители отремонтировали второй этаж нашего дома. Он и отец построили еще одну ванную и детскую. А раз я была старшей, они сказали, что мне можно спать наверху. Они думали, я обрадуюсь тому, что у меня своя комната…
Не знаю, зачем я вам все это рассказываю. Мне было страшно там одной. По ночам я не могла уснуть, у меня был фонарик, который я зажигала, когда мне становилось страшно, и я читала под одеялом с фонариком… А поскольку я не могла уснуть, я спускалась и ложилась в постель к младшей сестренке, и она тоже радовалась, что ей не придется спать одной. А утром, услышав, что мама встает, я поднималась по лестнице, пока она была на кухне, и ложилась в свою постель. Но однажды утром она застала меня врасплох, когда я выходила из комнаты сестры, и обругала меня последними словами, назвала маленькой шлюхой и сказала, что если еще раз увидит меня в постели сестры, то вышвырнет вон, что это отвратительно. А я даже не поняла, за что она на меня так рассердилась… Я не сделала ничего плохого. То есть я думала, что не сделала.
С тех пор я спала совсем одна на втором этаже, но когда меня отправляли спать, я плакала по два часа, потому что мне было страшно, и засыпала лишь устав от слез. А потом однажды вечером маме захотелось пойти с папой прогуляться, и она, разумеется, попросила брата побыть с нами, а он, разумеется, с радостью согласился, он всегда соглашался с радостью, и мы, я и сестренка, были очень довольны, что он будет с нами, потому что он всегда был очень мил.
В тот вечер он прочитал нам сказку на кровати моей сестренки, а потом мы пожелали ей спокойной ночи, и он проводил меня в мою комнату. Я попросила его остаться, потому что мне было очень страшно одной, а он спросил, не хочу ли я, чтобы он рассказал сказку мне одной. Я обрадовалась и сказала: да, хочу.
Не смотрите на меня так, мне кажется, что я вижу глаза мамы. Поначалу я не поняла. Он всегда был так добр. Сначала он просто ложился на мою кровать рядом со мной. Обнимал меня и ждал, пока я засну. Целовал меня в лоб. Говорил, что я вкусно пахну, что у меня мягкие волосы. Он был очень добр. Он всегда был добр. Я никогда его не боялась. Он никогда меня не заставлял. Просто уговаривал. Он долго меня уговаривал. Пока сжимал в своих объятиях. И лишь потом начинал ласкать…
Это длилось долго. Четыре года. Почти треть моей жизни, если подумать.
Он сказал мне, что не нужно рассказывать об этом маме, но он мог бы этого и не говорить. Я бы не смогла ей об этом рассказать. Я слишком боялась, что она снова назовет меня шлюхой. Что скажет, что я мерзавка, раз обвиняю ее братишку, ее любимчика, которого она растила, сама будучи девочкой. Сдохни, грязная шлюха. Мама произнесла это, когда ее мама позвонила по телефону. Она сказала это и повесила трубку. Она могла сказать такое и своей дочери.
Я жила в страхе, что она догадается. Но нет, она ничего не замечала. А он, когда родители уходили из дома и он ложился в мою постель… он всегда знал, в котором часу они вернутся. Он всегда знал, в котором часу ему нужно уйти. И когда они возвращались, я слышала, как он им говорил: «Они были паиньками», после чего уходил.