«К» и «J», и внизу год, «1891». Такая же история украшала дно подстаканника.
— Сергеевна, а это что такое?
— Как что, посуда. Подстаканник и лафитник.
— Вижу, что не кастрюля. Спрашиваю откуда.
— Мастерская Густава Клингерта, — спокойно объяснила Катерина, — выполнял заказы для фирмы Карла Фаберже.
— Да уж понял, что не «Металлоширпотреб». Я спрашиваю, почему он тут. Не подлежит конфискации, нет? Серебро ведь.
Катерина фыркнула:
— А что полагается, уже конфисковали. Во всем доме ничего лишнего, только домашняя утварь. Хотите — проверьте, милости прошу.
— Ишь как заговорила ты, Катюха, совсем по-другому, — заметил, улыбнувшись, он.
У Сергеевны глазища стали бешеные, из ноздрей чуть ли не дым повалил, руки в боки уперла — ведьма, чисто баба-яга. Но, когда заговорила, голос звучал так спокойно, что даже звенел:
— Изменилась, значит. А я бы на вас, Сергей Палыч, поглядела. Когда только что ты — человек, тебе дела поручают, серьезные, дифирамбы поют, а потом вдруг — раз, и ты на помойке? И все по закону! И все кругом правы! А ребенок твой — в холоде, сырости, и перебиваешься, сидя у сестрицы на шее. Надо молока, а у тебя и ботинок на промен нет! Ты-то лишний кусок не сожрешь — брюхо не взыщет, а если молоко пропадет — ребенок, твой собственный, голодать будет. И все по закону-совести. Те, кто вчера ужами пресмыкались: «Ах, незаменимая! Ах, ценный работник!» — разбежались, как тараканы. Что, подохнет чья-то шлюха без подстаканника? Подавится кто-то, выжрав не из стопки? Какое правосознание мне проявлять? Что честно сдавать? Так хоть, край придет, толканем. Постыдились бы нищету попрекать!
— Сергеевна, да что ты, пошутил я! Мне-то что за дело, что ты…
Тут она разрыдалась, бесшумно, но очень бурно.
Вот это номер. Железобетонная Катька, которая самая умная женщина из всех, — и льет слезы, горькие, злые, как самая обычная баба. Да-а-а-а, как с такой о делах толковать?
Вообще к дамским слезам, то есть к слезам чужих дам, Сергей не был восприимчив. Однако тут как-то так все одновременно совпало: очень жалко стало эту мелкую, ужасно умную, но теперь слабую, несчастную, замотанную Катьку. Только и оставалось, что приобнять и по растрепанной голове гладить, укачивая, как несмышленую девчонку, как Ольгу, которой вздумалось истерить.
— Да ну вас, — буркнула она ему в плечо.
— Ты, прежде чем обижаться, хоть убедись, что тебя обидели, — посоветовал Акимов, — ты что ж, не знаешь?
— Знаю. И все равно.
— Успокойся, Катюша. Черт с этим всем. А сопли и вопли оставь, молоко скиснет.
* * *
По тропинке, по которой они недавно проследовали с Соней, он уже ушел довольно далеко. Тут впереди, совершенно бесшумно и невесть откуда, снова замаячило какое-то белое привидение. Невольно всплыл в памяти лепет Соньки, Акимов отщелкнул клапан кобуры, но, устыдившись, отдернул руку — и очень хорошо. Выяснились, что это Наталья Введенская. Она должна была быть дома, утешая дочку и золовку, а она каким-то образом оказалась впереди и перегородила дорогу.
Некоторое время они постояли, глядя друг на друга, — тропинка узкая, по обеим сторонам от нее мокрые кусты да скользкая грязюка.
Наталья, смутившись, посторонилась. Он двинулся дальше, она пошла рядом — некоторое время молча, но вскоре заговорила:
— Вот что, товарищ Акимов. Не появляйтесь тут больше.
Он искренне заметил, что не очень-то хотелось, и уточнил:
— А если мне надо бывать у вас, по делам службы? Или хотя бы дочку вашу проводить, чрезмерно самостоятельную?
— По делам службы — это само собой, — сказала она, поостыв. — Моего мнения и тем более позволения спрашивать не будете.
— Точно.
— За Соню не беспокойтесь, мы хорошо поговорили и все решили. Между прочим, — в голосе Натальи зазвучали змеиные нотки, — вы бы тоже поработали. А то сама не раз замечала: у школы вертятся всякие, посторонние.
— Ну тебе-то знать откуда, что, всех в лицо узнаешь? — огрызнулся он.
— Всех не всех, а почти. А я так считаю, что нечего…
«Так… Мания преследования — это у них наследственное», — решил Акимов и поддел:
— Случайно не тощая блондинка с наволочкой, а из нее руки-ноги торчат? И пальто красное?
— Что? — помолчав, переспросила Наталья.
— Ничего, ничего, это я так.
Она заметно успокоилась.
— А раз так, то и хорошо, что так. В общем, если по работе что — милости прошу, я от сотрудничества с властью не отказываюсь. По всем другим поводам — проходите мимо.
Сергей совершенно искренне пообещал, что так и будет поступать.
Однако Наталья почему-то не отправилась восвояси, а все шла и шла рядом. Ну не гнать же ее. Акимов почему-то думал, что вот Соня совершенно не видит, до чего сама довела маму. Наталья, и в хорошие времена не особо полнокровная, теперь высохла, как вобла, под глазами — пепельницы черные, как у старой клячи, тонкое лицо — как отражение в старом мутном зеркале.
Правда, прекратив строить из себя дурочку, стала одеваться опрятно. Вот и сейчас на ней красивый дождевик, скроенный из такого же удивительного материала, как и пальтишко у Сонечки. Он пощупал лацкан — вода как бы струилась по поверхности, собираясь в ручейки, стекала, не проникая вглубь.
— Сама смастерила, Наташа?
Она подтвердила, руку отняла и тотчас завела свое, но на этот раз просительно:
— Палыч, не обижайся. Ты человек хороший, и Катя тоже. Но, понимаешь, дело женское: ребенок маленький, нужда и нервы.
— Наташа…
— Погоди. Она слабая сейчас.
— Кто, Катерина? Да она сто очков вперед любому…
— Когда была у нее работа — да. Но тут дело женское, слабое, сопли, пеленки, нужда — испытание совершенно иного рода, понимаешь?
— Ты же справлялась.
— Не обо мне речь. Ей быт такой тяжел. И переживает из-за того, что якобы сидит на моей шее. Мишка из колонии тоже не добавляет безмятежности, дурачок. А тут ты со своей помощью. Далеко ли до греха?
— Я женат, — напомнил Акимов, уже утомленно, — я не по этому делу. Я помочь хотел, чем можно. Из жалости.
— Из жалости, — повторила Наталья, — такое богоугодное дело, а? Из жалости, Сергей Палыч, Миша душегубом стал…
— Из жалости тебя не посадили, — поежившись, напомнил Акимов.
— Да, именно! И вы, и Сорокин на преступление пошли — из жалости. В общем, хватит жалости! Она хороша, когда к месту. Понимаешь? — Помявшись, все-таки завершила мысль: — И, Палыч, если грех все-таки произойдет… я же промолчу — из жалости.
— Да ты что городишь… — вскинулся он, но сдержался, даже не выругался.
Добрый и объективный Акимов осознал главное: если он хотя бы раз без лишней необходимости приблизится к этой