Русская версия набоковской автобиографии, опубликованная в 1954 г. нью-йоркским Издательством имени Чехова, вызвала у доживавших свой век эмигрантов «первой волны» по большей части негативную реакцию. Печатных откликов на книгу было крайне мало — преобладали, так сказать, «непечатные» отзывы, среди которых самым резким является, пожалуй, отзыв, данный в письме Георгия Иванова Роману Гулю <см.>. Показательно, что «Другие берега» попали под обстрел не только со стороны заклятых литературных врагов писателя, но и со стороны его былых союзников. Давний приятель Набокова Г. Струве, автор фундаментальной «Русской литературы в изгнании», ограничился хлестким замечанием: «Как только Набоков пробует выйти в область человеческих чувств, он впадает в совершенно нестерпимую, несвойственную ему слащавую сентиментальность (напоминающую, правда, некоторые ранние его стихи). Кроме того, здесь, в рассказе о невыдуманной, действительной жизни на фоне трагического периода русской истории, с полной силой сказался феноменальный эгоцентризм Набокова, временами граничащий с дурным вкусом, как часто граничит с дурным вкусом его пристрастие к каламбурам, в оправдание которого напрасно ссылаться на Шекспира»[195].
Даже такая восторженная (порой слишком восторженная) набоковская поклонница, как Нина Берберова, сочла «Другие берега» (наряду с романом «Пнин») явной неудачей: «В воспоминаниях, вышедших по-русски под названием „Другие берега“, где половина книги состоит из рассказов о гувернантках, а на обложке почему-то изображена царская корона, сделан тот же упор на ценность факта и его объективное значение; обе книги — вне своего времени, и сейчас, в свете происшедшего позднее, кажутся вне самого Набокова» (Берберова Н. Набоков и его «Лолита» // НЖ. 1959. № 57. С. 95).
В ноябре 1965 г. Набоков взялся за давно намеченную переработку своей автобиографии, по ходу которой «не только добавил к исходному английскому тексту существенные изменения и обильные вставки, но и воспользовался множеством исправлений, сделанных в русском его переводе»[196].
«Повторное англизирование русской переделки того, что было прежде всего английским пересказом русских воспоминаний, оказалось дьявольски трудной задачей»[197], однако писатель справился с ней довольно быстро. Уже в январе 1966 г. третий извод его автобиографии был выпущен нью-йоркским издательством «Патнэмз».
К этому времени Набоков уже завоевал себе репутацию классика американской литературы. После феноменального успеха «Лолиты» каждая его новая книга привлекала пристальное внимание ведущих критиков и даже академической закваски литературоведов, очень скоро превративших изучение набоковского творчества в особую отрасль филологии. Уже в 1966 г. вышла первая монография о Набокове, красноречиво озаглавленная «Бегство в эстетику: искусство Владимира Набокова» (Stegner P. Escape Into Aesthetics: The Art of Vladimir Nabokov. N.Y.: Dial Press, 1966); год спустя — первый литературоведческий сборник, полностью посвященный набоковскому творчеству: «Набоков: Личность и творчество» (Nabokov: The Man and His Work. Madison et al.: The University of Wisconsin Press, 1967).
Неудивительно, что среди рецензентов, откликнувшихся на третью версию набоковской автобиографии, тон задавали уже не легковесные журналисты и юркие литературные обозреватели крупнейших газет, по долгу службы вынужденные откликаться на выходящие книжные новинки, а ведущие критики и литературоведы, чьи отзывы порой не вмещались в традиционные жанровые рамки журнальной рецензии и превращались в обстоятельные исследования всего творчества писателя. Наиболее показательна здесь пространная рецензия бывшего набоковского ученика по Корнеллскому университету Альфреда Аппеля, младшего <см.>. Предложив гиперформалистское (далеко не всегда обоснованное и убедительное) истолкование творчества писателя, Аппель высказал ряд интересных мыслей относительно тематики, структуры и игрового характера набоковских произведений. Пародирование, литературная рефлексия и авторское самосознание, образующие внутренний сюжет книги и размывающие фабульное действие, соответствие тематических узоров как принцип построения произведения, приемы остранения и отстранения, препятствующие «самозабвенному слиянию читателя с персонажем», — эти художественные принципы (пусть и не в одинаковой степени присущие произведениям Набокова и, тем более, не исчерпывающие всего идейно-художественного богатства его творчества) отныне сделались излюбленными темами для представителей неуклонно растущей армии набоковедов, для которых Набоков стал чем-то средним между объектом пылкого, безрассудного поклонения и восхваления и удобным полигоном для испытания тех или иных литературоведческих доктрин и методологий.
Тем не менее, несмотря на высокий писательский статус Набокова, «Память, говори» вызвала и ряд негативных откликов. Особенно ядовитым получился отзыв у Александра Верта <см.>, которого, как в свое время и Глеба Струве, вывел из себя откровенный эгоцентризм автора. «Курьезное набоковское самодовольство» не пришлось по душе и Деннису Джозефу Энрайту, английскому поэту и критику, назвавшему «Память, говори» одним из лучших произведений Набокова, но в целом давшему довольно пренебрежительный отзыв о книге (как и обо всем набоковском творчестве): «Гораздо приятнее было жить этой, исполненной чувствительности и изящества жизнью, нежели читать про нее. Временами неестественный язык автора становится невыносимым. <…>. Любовь, страстное воодушевление и увлекательность подавляются надменным жеманством, а неожиданное для такой умудренной персоны игривое лукавство — лицемерием» (Enright D.J. Nabokov's Way // NYRB. 1966. November 3. P. 4).
По мнению Ричарда Левина, неудача Набокова была обусловлена тем, что ему не удалось добиться должного равновесия между объектом и субъектом повествования, между Набоковым-мемуаристом, «движущимся сквозь реальные Санкт-Петербург, Берлин или Париж, и Набоковым-литературным героем, живущим в своем собственном мире». Признав, что Набокову по силам создавать отдельные фрагменты «удивительной красоты», критик считал, что эта красота «требует слишком высокую цену, возможно, слишком высокую для произведения, предназначенного быть автобиографией. Поскольку реальность и вымысел — одно и то же для Набокова, его способ постижения мира предполагает описание, а не анализ, внимание к следствиям, а не причинам. Его безразличие к психологии гораздо ярче проявляется не в презрительных насмешках над ней, а в созданных им двухмерных и гротескных персонажах, чья деформированность говорит об искажении реальности и указывает на художника, творящего свой вневременной Эдем искусства из грубого материала жизни и времени. Парадокс заключается в том, что после того, как лампа искусства осветила своим бессмертным изяществом „шутовской колпак жизни“, не уцелело ни одно живое существо. Выбравшись из тюрьмы времени, Набоков попал в тюрьму собственного искусства. Ограниченность сознания перволичного повествователя и авторские отступления „в сторону“ создают эстетическую дистанцию, в романах она изначально предусмотрена набоковским антиреализмом. „Память, говори“ содержит в себе точно такие же отступления <…>, но в то же время претендует на целостность сознания или, по крайней мере, на полноту воспоминаний <…>. Подвох не только в том, что по прошествии сорока лет память, как и следовало ожидать, говорит запинаясь, но и в том, что ее оплошности, так же как и превосходные реконструкции прошлого, специально предназначены создать эффект отсранения, присущий набоковским романам. Набоков лишь случайно выглядывает из-за щита искусства, в результате чего он становится таким же двухмерным, как и его персонажи; в то же время, лишенный гротескности, составляющей их сущность, он гораздо менее интересен, чем они. Набоков уже создал несколько романов в форме биографии. „Память, говори“ — еще один курьезный гибрид: не то мемуары романиста, не то романизированная автобиография» (Levine R. Clockless Eden // New Leader. 1967. Vol. 50. № 7. P. 27–28).
He знаю, как отреагировал бы на эту въедливую рецензию Набоков, но, думаю, его порадовало бы следующее заключение, сделанное Ричардом Левиным. «В конце книги „истинная жизнь“ Владимира Набокова остается для нас такой же загадочной, как и „истинная жизнь“ другого художника-фокусника, Себастьяна Найта» (Ibid. P. 26).
Альфред Аппель, мл.{177}
Кукольный театр Набокова
Сегодня, на шестьдесят седьмом году его жизни, о Владимире Набокове заговорили снова. Конечно, он никуда не исчезал из виду, но его труд был подобен айсбергу, потому что невидимая масса его русских романов, рассказов, пьес и стихов не была переведена и оставалась неизвестной, скрытая в тени шедевров: «Лолиты» (1955), «Пнина» (1957) и «Бледного огня» (1962). Однако за последние восемь лет шесть его книг были переведены с русского и три уже знакомых читателю романа переизданы. Прошлой осенью без всякой помпы вышли русский перевод «Лолиты», сделанный самим Набоковым, а также переработанный им сборник рассказов, названный «Квартетом Набокова», но публикация «возвращения к автобиографии» «Память, говори» — значительно переработанных и дополненных воспоминаний, впервые вышедших в свет в 1951 году под названием «Убедительное доказательство», — это событие, достойное того, чтобы на нем остановиться, так как это самая блестящая из написанных в наше время автобиографий и, как видно из неполной набоковской библиографии, его двадцать вторая книга на английском и тридцать вторая вообще, не считая пьес и рассказов, которые еще предстоит собрать в сборник, а также энтомологических работ, которые составят увесистый том. После издания «Подвига», который в настоящее время переводится Дмитрием Набоковым (чьи великолепные переводы его отца еще не получили достойной оценки), непереведенными останутся только два первых романа Набокова двадцатых годов, которые он считает «посредственными».