Остались мы с сыночком совсем одни — и со всей-то родней я из-за него рассорилась. Сижу я подле его кроватки ночами и отыскиваю в его лице крупицы разума. И знаешь, когда он спал, его лицо вполне разумным мне казалось. А днем я ему все книжки читала, побольше книжек читать старались, да книжки все самые хорошие, самые умные выбирала, весь дефицит — у меня одна пациентка в детской библиотеке работает, а другая — заместитель заведующей в большом книжном магазине, — так они мне самые хорошие книги выбирали, какие только на свете есть. Читала я ему и Андерсена, и Гауфа, и братьев Гримм, и Перро, и Пушкина, и Чуковского, и Житкова — думала, послушает побольше, что умные люди пишут, разум в нем и пробудится. Слушал он очень терпеливо, только сожмется как-то весь в кресле, даже сопеть боится и пузыри изо рта не пускает, а то все только этим и забавляется. Только однажды стала я ему чудесную сказку Андерсена «Русалочка» читать, ты ее, конечно, знаешь, кто же не знает этой сказки, — подхожу я, значит, к тому месту, когда Русалочка первый раз поднялась из подводного царства на поверхность моря и увидела корабль под парусом в разноцветных фонариках и принца — самое красивое, по-моему, место в сказке, — я сама увлеклась, когда читала, — и вдруг он как закричит! Чего уж он тогда захотел, я и не знаю. Закрыла книгу, заплакала, а ночью, когда он заснул, взяла большую подушку и подошла к нему. Держу я, значит, подушку, гляжу на него, на спящего, и думаю: «Зверь ведь ты. Чистый зверь, а не человек. А зверей ведь убивают без жалости. Никто и не судит за это». Вот тогда, значит, в первый раз я пожелала ему смерти. Только тут же я своих мыслей сама испугалась, бросилась к нему, разбудила, плачу, целую, обнимаю, на коленях ползаю, прощения у него прошу за свои черные мысли — ведь если он родной матери ненужным оказался, если родная мать, сама его таким родившая, задушить его задумала, выходит, всем он на свете лишний, — а он только улыбается, мычит со сна и пузыри изо рта пускает.
Каждый год я его на теплое море возила, к самым знаменитым профессорам обращалась, а они только головами качали — мол, ничего не выйдет, мол, смиритесь со своей судьбою. Говорить хотела обучить и хоть какой-нибудь самой легкой работе — клеить, там, вырезать — столько я по этим профессорам бегала, что они меня избегать стали, принимать боялись. Но я все равно надежды не оставляла — да и какая же жизнь без надежды, хуже, чем смерть, да и проще всего сложа руки сесть, судьбе покориться.
Я к гомеопатам пошла. Те надежды меня не лишили. Шарики прописали. Сказали — эффект будет сказываться постепенно, исподволь. Десять лет из восьми разных коробочек по восемь шариков в день ему давала, выговорить-то и то утомишься! Только чего там эффект! Его сверстники уже в пятый класс бегают, а он все сидит в кресле да пузыри изо рта пускает. Правда, с семи лет он у меня ходить начал. Да я и этому уже не обрадовалась. Как-то я вошла в комнату, гляжу — а он стоит посередине, на слабых непривычных ногах качается, хнычет и большие руки ко мне тянет, как годовалый, — знаешь, к семи годам он был ростом с двенадцатилетнего. Посмотрела я тогда на него — и страшно мне стало. Хотя со стороны-то, наверное, и мычание его, и пузыри — все у него страшно выходило, да я-то этого не замечала, обвыклась, — а тут опять испугалась, как тогда, с «Русалочкой». Но в больницу я его отдавать все равно не хотела, как врачи ни уговаривали, — любила я его очень и для себя другой жизни без него не представляла, да и его жалела — как бы большие больные дети бить бы его стали — неполноценные дети бывают очень агрессивны, а он и постоять за себя не может, не приучен, привык только к нежному обращению, ведь я его, кроме того случая с подушкой, пальцем не тронула, хотя что это я — ведь и тогда, и тогда я на него руки не подняла, ведь это все у меня только в мыслях было, примерещилось мне, да так со мной и осталось навеки, мне это только, как говорится, на том свете в мои грехи засчитается, а на этом свете чиста я, ни разу его не обидела, хотя, бывает, машинально спросишь его что-нибудь пустяковое и машинально ответа ждешь, глянешь — а он в потолок смотрит и пузыри пускает. Тут иной раз возьмет такая досада, что до крови язык прокусишь, чтобы не закричать: да что же это, дурья твоя башка! Почему же это у всех дети как дети и только мне одной такое страшное наказание! — и все же не закричишь, ведь он-то передо мной ни в чем, ни в чем не виноват, ведь это я одна, мать, виновата, что уродом его родила! Из поликлиники я, конечно, давно ушла, стала только на дому работать — надолго ведь его не оставишь, мало ли что… Уже после гомеопатов стала я ходить к колдунам и знахаркам. Всю страну с ним исколесила. За Урал с ним добралась к одной знахарке. Каких только рецептов мне ни давали — и из коровьей мочи, и из петушиного помета, — всего ему понемногу давала — думала, хуже-то не будет. Богомолки меня в церковь с моим горем зазывали — дескать, молитвы денно и нощно, святая вода, жизнь праведная помогут. Только на этот раз я в церковь ни ногой. А ведь тогда ходила, когда ребеночка нам с мужем просила, ходила же! А вот теперь не пошла. Ведь если есть на свете Бог, прокляла я его, давно прокляла. Надсмеялся он надо мной! Ох, как надсмеялся! В общем, борюсь я дальше, как могу, со своей черной судьбой, не разрешаю себе до последнего края отчаиваться.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
А вот с недавних пор ему хуже стало. Временами рычит он злобно, о стенку головой бьется, я все стены у него в комнате коврами завесила, чтоб в кровь себе голову не разбил, а увидит женщину в окно, становится на подоконник и такое вытворяет, что тебе и не скажешь. Я к профессору одному пошла, из тех, кто с рождения его знает, тот говорит — половые гормоны действуют, в больницу его надо класть, там его успокоят. И как сказал он мне это — «там успокоят», — так мне словно ножи под ногти. Что ж это, думаю, «успокоят» — ведь это значит кастрируют, ну, не так, как котов, но все равно с лекарствами кастрируют, котов иных и то жалко, и так он лишен всего, всего, что другие люди имеют, а тут и женщину ему не суждено узнать, за что же его так наказали! Пошла я к другому профессору, тоже частным образом, тот посоветовал мне завести ему какое-нибудь животное — ему, мол, эмоциональный отклик нужен, — лучше всего, сказал, кошку из-за ласковости. Обегала я всех своих пациенток и отыскала за большие деньги кошечку, красавица была кошечка, ангорская, молоденькая, сама серенькая с беленьким воротничком, — я всегда старалась для него добыть все самое лучшее, ведь я же наделила его всем самым плохим, я уж и стараюсь загладить свою вину, добываю ему все самое лучшее. Ну вот живет у нас кошечка несколько дней, ступает по квартире неслышно, мурлычет себе потихоньку, спинку выгибает, о ноги трется, ящичек с опилками в прихожей стоит, и — поверишь? — даже в нашем проклятом доме вроде бы уютней стало. Только через несколько дней я как-то открываю дверь к нему в комнату, а оттуда кошечка пулей, шерсть дыбом, глаза горят, впрыгнула на стену и добежала до самого потолка, потом перескочила на другую стену и — опять до потолка и на третью стену… Ну, вижу, взбесилась кошечка. И как он уж ее мучил — не знаю. Тайком от меня умудрился как-то. Побежала я в прихожую звонить ветеринару, спросить у него, как теперь быть, возвращаюсь — а сыночек мой сидит спокойно в кресле, улыбается и пузыри пускает, а у ног его вытянулась мертвая кошечка. Ничего я ему не сказала, только взяла вечером его стакан с кефиром и подсыпала в него немного мышьяку, чего-чего, а мышьяку у меня вдоволь, на него хватит, буду, думаю, понемногу каждый вечер подсыпать, так он и умрет незаметно, на моих руках, без мучения, а там меня пусть хоть четвертуют — нет, нет у меня сил ни отдать его, ни терпеть больше. Ведь если отдать его, то он ведь все равно души моей не отпустит, так всю жизнь и будет душу тянуть, ведь кто же, кто же будет с ним хорошо обращаться, если родная мать, сама во всем виноватая, вынести его не может, да и другие в слабоумие больные могут его забить — там ведь уже мужики будут, в детское отделение его уже теперь не возьмут. Постояла я возле него с отравой, и опять совесть во мне, как больной зуб, разыгралась, да так, хоть на луну вой, жалко его стало, чуть было этот кефир сама не выпила. Только его беззащитность меня и удержала. Ведь он хоть и большой, а совсем как грудной — какая же женщина грудного покинет?