— Япония — это было бы здорово, — сказал Шиллинг.
— Тогда давай туда поедем.
— Хорошо, — согласился он, — сначала поедем туда.
Какое–то время Мэри Энн молчала.
— Ты понимаешь, — снова заговорила она, — что, если я уроню это блюдо, оно разобьется вдребезги?
— Весьма возможно.
— И что тогда?
— Тогда, — сказал Шиллинг, — я куплю тебе другое.
Мэри Энн резко вскочила со скамейки.
— Пойдем гулять. А если мы пойдем по шоссе, нас собьют насмерть?
— Может, и собьют.
— Все равно хочется, — сказала она.
Было без четверти двенадцать. Они шли два часа, по большей части молча, сосредоточившись на машинах, которые время от времени проносились мимо. Тогда они становились на поросшую травой обочину, а когда очередная машина удалялась — шли дальше.
Ближе к двум ночи перед ними вырос какой–то островок света. Когда они приблизились, россыпь огоньков превратилась в заправку «Шелл», закрытый фруктовый лоток и таверну. В окне горела неоновая вывеска «Золотое зарево»; в ночь просачивались голоса и смех.
Пройдя по площадке, Мэри Энн плюхнулась на ступеньки таверны.
— Не могу больше идти, — сказала она.
— Я тоже, — отозвался он, еле переставляя ноги.
Он зашел внутрь и вызвал такси. Через пятнадцать минут машина заехала на заправку и остановилась возле них. Таксист распахнул дверь и сказал:
— Запрыгивай, ребята.
По дороге в Пасифик–Парк Мэри Энн смотрела, как мимо проносится ночное шоссе.
— Я устала, — очень мягко сказала она.
— Неудивительно, — отозвался Шиллинг.
— Неправильные туфли надела. — Она снова поджала ноги. — А ты как себя чувствуешь?
— Прекрасно, — сказал он, и это была правда. — Скорей всего, завтра даже спину ломить не будет, — добавил он, и это была, скорее всего, неправда.
— Может, сходим еще как–нибудь прогуляться, — предложила Мэри Энн, — наденем подходящую обувь и все остальное. По дороге в горы есть замечательное местечко… там высоко и видно на много миль вокруг.
— Звучит восхитительно, — несмотря на усталость, идея ему действительно понравилась, — если хочешь, можем проехать часть пути на машине, оставить ее и пойти дальше пешком.
— Приехали, ребята, — добродушно сказал таксист, подруливая к дому Мэри Энн. — Вас подождать? — спросил он, открывая дверь.
— Да, подождать, — сказал ему Шиллинг.
Они поднялись по лестнице, он открыл дверь, и она проскользнула внутрь под его вытянутой рукой.
В парадной она остановилась, крепко держа свое голубое блюдо.
— Джозеф, — сказала она, — спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — ответил он и, наклонившись, поцеловал ее в щеку. Улыбаясь, она подняла к нему лицо.
— Береги себя, — сказал он. Ничего больше он придумать не смог.
— Постараюсь, — обещала она, развернулась и побежала по лестнице.
Шиллинг вышел из парадной на крыльцо. Такси ждало его с включенными фарами. Он уже спустился по бетонным ступеням и забирался в такси, когда вспомнил про свою машину. Влажный темный «Додж» стоял всего в нескольких метрах от него; это совершенно вылетело у него из головы.
— Я пройдусь, — сказал он таксисту. — Сколько с меня?
Водитель хлопнул по ручке таксометра и оторвал бумажный чек.
— Девять долларов восемьдесят пять центов, — посмеиваясь, сказал он.
Шиллинг заплатил, на негнущихся ногах подошел к своей машине и сел за руль. Обивка сиденья была неприятно холодной. Он завелся, и мотор неровно забухтел. Он несколько минут подождал, пока мотор прогреется, а потом отжал ручной тормоз и выехал на тихую, безлюдную улицу.
Глава 17
На следующее утро, в воскресенье, она позвонила ему в десять часов.
— Ты уже проснулся? — спросила она.
— Да, — ответил Шиллинг, который уже побрился и теперь одевался, — я встал в девять.
— Что ты делаешь?
— Собирался пойти в город и позавтракать, — честно ответил он.
— А почему бы тебе не позавтракать у меня? Я что–нибудь приготовлю. — И чуть тише она прибавила: — Может, захватишь воскресную газету?
— Да, конечно. — Он боялся уточнять, будет ли соседка, и вместо этого спросил: — Привезти тебе еще чего–нибудь? Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, — в ее голосе слышались лень и довольство, — денек, похоже, будет славный.
Он еще и в окно не выглядывал.
— Скоро увидимся, — сказал он и, повесив трубку, стал искать свое пальто.
Когда он приехал, дверь ее квартиры была открыта настежь. Теплый аппетитный запах яичницы с беконом выплывал в коридор вместе со звуками Нью–Йоркского филармонического оркестра. Мэри Энн встретила его в гостиной; на ней были коричневые брюки и белая блузка с закатанными до локтей рукавами. Ее лицо блестело от пара; она поздоровалась и поспешила обратно на кухню.
— Ты на машине?
— Да, — ответил он, выкладывая на диван воскресный выпуск «Кроникл» и снимая пальто. Потом он подошел и закрыл дверь в коридор. Соседки видно не было.
— Пухлой — моей соседки — нету, — объяснила Мэри Энн, заметив его взгляд. — Она в церкви. А потом она обедает с подружками, а потом идет на спектакль. Раньше вечера не вернется.
— Ты от нее, похоже, не в восторге, — сказал он, прикуривая сигарету. Он решил отказаться от сигар.
— Она зануда. Может, зайдешь на кухню? Ты мог бы накрыть на стол.
Покончив с завтраком, они заслушались последними аккордами Нью–Йоркского филармонического. В квартире все еще витал аромат бекона и теплого кофе. На улице сосед в футболке и рабочих штанах мыл машину.
— Хорошо, — с глубоким умиротворением произнесла Мэри Энн.
Шиллинг чувствовал, как глубоко они понимают друг друга. Так мало — почти ничего — было сказано, но все ясно. Ясно без слов, и они оба знают об этом.
— Что это? — спросила Мэри Энн. — Вот эта музыка?
— Фортепьянный концерт Шопена.
— Красивый, правда?
— Слегка пошловат.
— О–о. — Она кивнула. — А ты расскажешь мне, какие из них — пошлые?
— С удовольствием. В этом–то отчасти и интерес. Наслаждаться музыкой каждый может, а вот чтоб не любить ее, надо потренироваться.
— У меня есть несколько пластинок, — сказала она, — но там все только поп и танцы. Кэл Тьядер[132] и Оскар Питерсон[133]. А соседка слушает мамбо.
— Почему бы тебе от нее не избавиться? — Он не имел в виду ничего такого, только ощущение покоя в ее квартире. — Найди себе отдельное жилье.
— Я не могу себе этого позволить.
Музыка по радио закончилась. Теперь слушатели хлопали, а ведущий рассказывал о программе на следующую неделю.
— А кто такой Бруно Вальтер? — спросила Мэри Энн.
— Один из величайших дирижеров современности. Он уехал из Австрии в тридцать восьмом году… недели за три до того, как записал Девятую Малера.
— Что девятую?
— Симфонию.
— А, — она кивнула, — я слышала это имя; кто–то спрашивал, что у нас есть из него.
— У нас его полно. На днях я поставлю тебе малеровскую «Песню Земли», которую он записал с Кэтлин Ферриер[134].
Мэри Энн выскочила из–за стола.
— Поставь сейчас.
— Сейчас? Сию минуту?
— А почему нет? У нас что, нет ее в магазине? — Она подошла к радио и выключила его. — Давай чего–нибудь придумаем.
— Хочешь сходить куда–нибудь?
— Ходить — ни в коем случае. Я хочу лежать и слушать музыку.
Сверкнув глазами, она побежала и надела свой красный жакет.
— Давай? Здесь нельзя — пухлая придет. Где все твои пластинки, твоя коллекция — дома?
— Дома, — сказал он, вставая из–за стола.
Она еще не бывала в его квартире и теперь, впечатленная, во все глаза разглядывала ковры и мебель.
— Вот это да, — тихонько сказала она, заходя вперед него, — как тут красиво… а вон те картины настоящие?
— Это репродукции, — сказал он, — не оригиналы, если ты об этом.
— Да, наверное, об этом.
Она стала стаскивать жакет; он помог ей и повесил его в стенной шкаф. Бродя по квартире, она подошла к гигантскому дубовому столу Шиллинга и остановилась.
— Вот здесь ты и сидишь, когда пишешь свою радиопрограмму?
— Прямо на этом месте. Вот моя печатная машинка и справочники.
Она принялась разглядывать пишущую машинку.
— Это иностранная?
— Немецкая. Я купил ее, когда работал на Шиммера. Я был их представителем в Германии.
Она с благоговением пробежалась пальцами по клавиатуре.
— А эта смешная буква здесь тоже есть?
— Умляут? — Он напечатал для нее умляут. — Видишь?
Он включил свой проигрыватель «Магнавокс», установил его на семьдесят восьмую скорость и, пока он прогревался, зашел в кладовую, чтобы выбрать вино. Не посоветовавшись с ней, он выбрал бутылку хереса «Fino Perla Mackenzie», нашел два маленьких бокала и вернулся в комнату. Они кое–как устроились и стали слушать, как Генрих Шлюснус поет «Орешник»[135].