Но где же Урченко? Они уже скоро сами доберутся, и без подводы. Нет, Потапова надо, наверное, вести. Как Потапов его назвал? Мерином?.. Что-то в нём есть такое…
– Бабенков, Володя! Вперёд! – прикрикнул майор.
– Тов… товвварищ май-ёор, я… всё! Выдохся и засох, – тяжело проговорил Бабуля.
– Владимир, не раскисай! Будь мужчиной.
Романов повлёк за собой солдата, подхватив его рукой, которую освободил от портупеи, – во время бега надел её. Другой рукой придерживал платочек у щеки. Бабуля заплетающимися ногами едва поспевал за ним.
Морёнов бежал. Бежал тоже из последних сил. Кажется, и второе дыхание уже было на исходе. Несмотря на портянки и шарфик майора, ступни мёрзли, а если остановится, то это будет – прощайте детские забавы и взрослые, пожалуй, тоже! Он только дважды призамедлил бег, чтобы обернуться: как там Славка? Славка был одет в одежду майора, и он был не один.
Как на смех, к дому Щукаря они подошли разом. Майор с купальщиками и Слава Урченко. Слава даже опешил, когда вывернул из-за угла огорода. Встал едва ли не по стойке «смирно», и зачем-то потянулся рукой к шапке, не то для отдания чести, не то для доклада о выполнении приказания.
Майор тоже приостановился. Перед ним стоял солдат, потный, красный, и тяжело дышал, раздувая широко ноздри тонкого, хрящеватого носа.
– Урченко, вы откуда?
– Я, товарищ майор, заблудился… в снегу завяз… – проговорил Урченко, облизывая пересохшие губы. Подбородок и губы его подрагивали, как у лошади. Мерин…
Майор брезгливо хмыкнул.
– Стучите, Урченко! – кивнул Романов на ворота, едва сдерживаясь от негодования.
– Есть! – Слава чуть ли не с разбега пнул ногой в дощатую калитку и отшиб пальцы, закусил нижнюю губу.
Во дворе лаяла собака.
Бабенков и Морёнов привалились спинами к воротам и обессиленными, обвисшими руками стучали в доски. Но их удары вряд ли могли быть услышаны домочадцами, и они с надеждой смотрели на Славика и чему-то улыбались. И Слава старался. Бил в ворота и пятками и носками валенок – ворота гудели. Собака надрывалась.
Такое нашествие могло бы поднять и мёртвых.
Дом единственного жителя села располагался не на самом берегу, он был выше. Вдоль по берегу сохранились ещё заборы, останки некоторых торчали из снега: кольями, концами жердей. Кое-где виднелись какие-то неказистые сооружения, которые уже трудно было назвать домами, не говоря уж про сараи. Стояли одинокие стволы от русских печей. В бывших усадьбах покачивались голые ветви кустарников: калины, рябины, черёмухи.
Было бы очень тоскливо, окажись человек в таком месте один, да ещё в таком затруднительном положении, как майор со своими пограничниками. Неоткуда позвонить на заставу, негде было бы обогреть солдат. Служебная связь на флангах только ракетами. Но где гарантия, что часовой по заставе увидит их за двадцать километров и потом, какими опознавательными сигналами объяснишь случившееся и какие нужны средства для спасения их душ? А ведь умри старики или вдруг переедут куда-нибудь, и последняя ниточка связи оборвётся на левом фланге.
Майор перевел взгляд на солдат, привалившихся к воротам, и почему-то подумал, что повезло им. Повезло, что Щукарь ещё жив. Романов оглядывал пустую округу и отогревал ухо кожаной перчаткой на левой руке. Правую, с платком, он не отнимал от щеки.
Да, счастливчиков, действительно, приняли радушно. Щукарь – это был вовсе не тот легендарный, Шолоховский Щукарь, каким его показывают в кино, и которого автор описал в своём романе. Может быть, ростом и телом он и соответствовал персонажу, но тот жил среди людей и потому был изворотливым, хитреньким и сам себе на уме. Этот же Щукарь, хоть и был словоохотливым и выглядел шустрым, однако, сущность его была бесхитростной, добродушной, и все порывы души искренними. Словно многолетнее одиночество выхолостило из этого человека всю житейскую хитромудрость, оставив счастливое, исконно человеческое начало: доброту, отзывчивость, радость от встречи с человеком.
Но больший интерес вызывала его жена.
6
Завидев из промороженного окна майора на улице раздетым, с красным платком у лица, старик встревожено вскрикнул:
– Ты гля, што деется? Товарищ маёр пораненный!
И, как был в старенькой меховой безрукавке, в обрезанных по щиколотку чунях (валенках), выбежал на двор.
– Пиратка, замолчь! Это свои…
Тонкий хрипловатый голос старика обрадовал пограничников, а Урченко прикрикнул:
– Дед, открывая живей! Не то дуба дадим тут. – И уже не пнул, а шлепнул по калитке ладонью в трехпалой рукавице.
– Счас, счас, ратанчики… – дед отложил засов и распахнул воротца. Ахнул: – Ах, батюшки! Ратанчики, да это где ж вас так, а? Неужто хуньвиньбиньчики побили? Товарищ маёр, а?
Майор проталкивал во двор вперёд себя Морёнова и Бабенкова. Следом входил сам. Урченко вошёл за ними.
– Под лед провалились, отец, – сказал Романов. – Нужно их отогреть, – кивнул на солдат. – У вас есть спирт?
– Есть-есть! Пострашнее спирта сыщем. Проходите, проходите в избу. Первак! Горит невидным пламем. Я им пользуюсь при натирках. Когда заместа керосина. Такая штука, доложу я вам, ммых! – балаболил Щукарь, провожая гостей в сени, от времени уже осевшие, с покосившимся крыльцом. («Надо будет старику помочь, летом перестроить крылечко, сени. Может и домик подладить, – подумал на ходу Романов. – Трофимова, Пляскина, Урченко, Киняпина подошлю.») – А ты успокойся, Пиратка, это не хуньвиньбини. Это наши, ратанчики-пограничники, – старик мягкими движениями рук, как гипнотизер, осаживал собаку, натянувшую цепь в струну. Пират издавал звуки, похожие на чихание, кашель.
Из сеней вошли в просторную кухню, совмещенную со столовой, где под красным углом стоял самодельный стол, угловые лавки вдоль стен. Пол застелен самоткаными дорожками светлого цвета и одна бордового, выходящая из горницы к столу.
– Вот, Уссуриечка, ратанчики-погранцы, – заговорил Щукарь, но так, как будто бы разъяснял жене ситуацию. – Надо растирку. Они, ето-того под лёд угодили. Их какая-то нелегкая туда сунула, будь она неладна! Их обогреть надо. Ты уж, Уссуриечка, порассторайся, ага. И товарищ маёр, пораненный он.
От окна, навстречу гостям, подалась женщина. Это была китаянка, невысокого роста, еще не старая. Моложе своего мужа, которую Щукарь назвал не по имени, а по названию реки – Уссурийка, Уссуриечка.
Хозяйка и без того уже видела, кто пожаловал в гости и поняла, что что-то произошло неладное с пограничниками.
– Здрасте. Проходите, пожалиста, не стоите у порога, – с поклоном сказала китаянка.
Она подошла к Морёнову и потянула его к лавке у русской печи. Но прежде, чем хлопотать над ним, обратилась ко всем:
– Раздеваитесь, пожалиста. Скидайте с себя одежды, пожалиста. Не стоите, пожалиста.
Бабенкову дважды приглашение повторять не понадобилось. Он прямо, где стоял у порога, стал снимать с себя полушубок, хрустя петлями. Сбросил его, и тот, простучав льдинками на подоле, повалился снопом на пол. Затем сел на порожек и стал стягивать с ног валенки. Сырые голенища пристыли к ватным штанам, не снимались.
– Урченко, что стоите? Помогите товарищу!
Славу словно подрубили, он упал на колени перед Бабулей.
– Отец, у меня к вам большая просьба, – обратился майор к Щукарю. – У нас там, на льду ещё один пострадавший. Не могли бы вы съездить за ним на своей лошади?
– Да как же? Вот те раз! Да я ж мигом!..
– Возьмите вот этого солдата, – майор кивнул на Урченко. – Он вам поможет запрячь. Очень способный человек.
– Это зачем? Это совсем не нужно. Я счас, я сам. Он пущай отдыхает. Вон, тоже какой взопревший.
Урченко, сняв шапку, был с потной головой.
– Ну что же, пусть сохнет, – майор отвернулся от него.
Щукарь засуетился у вешалки, надевая свой старенький, потемневший дочерна от времени овчинный полушубок. Наказывал жене:
– Уссуриюшка, ты тут подсуетись, ага. Я скоро. Это где ж ваш пострадавший?
– На косе, должно быть.
– Ага-ага, понял. Счас. Доставлю в живом виде, до-оставлю, ратанчика. А вы тут будьте, как дома. А вы, товарищ маёр, вы пройдите к комоду. Там-ка аптечка. Чо надо, там-ка. Берите. Уссуриюшка, подмогни товарищу маёру. Лицо-о, это такой орган. Не стесняйся, ага? – наказывал он майору.
Старик убежал.
Романов, уже успевший разуться на низкой скамеечке у окна, прошёл в шерстяных носках к старому комоду, который находился по другую сторону двери горницы. С него сошло напряжение, беспокойство за своих подчиненных, и он почувствовал, как он устал. В глазах плыли розовые круги, и, что самое неприятное – в желудке начались колики, и отдавать во рту горечью. Он морщился. Но больше от досады и боли на лице: надо же было так изрезаться! Он смотрел на себя в квадратное зеркальце в деревянной рамочке, висевшее над комодом.