— Я посмотрела на часы, когда он вышел, и минутная стрелка стояла ровно на без двадцати минут десять.
Жду. И чувствую — понимаешь, не знаю, что это, но чувствую, что приближается, слушаю, как тикают эти старые деревянные часы на камине — тик-так, тик-так, — отстукивают минуту за минутой, и скажу тебе, так долго мне никогда не приходилось ждать, каждая эта минута казалась часом. Потом пробило десять.
И тут я услышала: крадется по переулку перед нашим домом, потом слышу, проволочная изгородь заскрипела за окном, и что-то упало на клумбы во дворе — и вот уже, слышу, подкрался сюда и ползет тихо, осторожно по веранде за дверью гостиной. «Боже мой! — говорю: тут меня осенило, что это значит. — Пришли! Они здесь! Что мне делать, — говорю, — одной, с детьми, против этих катов?»
И тут, конечно, я поняла, что значило это предостережение — «Два... два» и «Двадцать... двадцать»: они хотели предупредить меня и твоего папу, что эти будут здесь через двадцать минут. «Зачем он ушел, зачем не послушал? — я сказала. — Ведь вот что они хотели ему сказать».
Я подошла к двери, не знаю, откуда только смелость и силы взялись при моем положении, не знаю, как у меня только духу достало — нет, детка! Нет! Должно быть, свыше мне даны были силы и смелость встретить их, — и распахнула дверь. Тьма была кромешная: осень уже начиналась. Только что дождь прошел и перестал и... Господи! Темень такая, что ножом, кажется, можно резать, и все кругом тяжелое, затихло, оцепенело, поэтому так хорошо и слышно было, что на площади творилось, а тут — ни звука! Былинка не шелохнется!
«Ну, хватит, — я в темноту крикнула, знаешь, будто бы и не боюсь ничего. — Я знаю, что ты здесь, Эд! Можешь войти». Он молчит. Я слушаю. Слышу: дышит где-то, тяжеленько так. «Неужто в самом деле, — говорю, — ты меня боишься? Я совсем одна, — говорю, — беззащитная женщина, тебе нечего бояться». Я знала, конечно, что это его уязвит.
И, конечно, это задело его гордость — тут же поднялся и в комнату входит. «Я никого не боюсь, — говорит, — ни мужчины, ни женщины». — «Да уж, — говорю, — наверное не боишься. По крайней мере, говорят, что Джона Бэрджина ты не боялся, когда стрелял ему в спину, когда он уходил от тебя, и уж наверно, — говорю, — человек, который столько душ загубил, сколько ты, не станет бояться одинокой, беспомощной женщины, которая осталась в доме без защитника. Как это я сразу не поняла, — говорю, — что меня ты не боишься».
«Да, Элиза, — говорит, — не боюсь, поэтому я и пришел сюда. И тебе, — говорит, — нечего меня страшиться. Я пришел сюда потому, что знаю, — говорит, — что могу тебе довериться и ты меня не выдашь. Ты должна мне помочь», — говорит. И уж до того тяжело на него было смотреть — прямо как зверь затравленный... Одно тебе скажу: ни за что на свете не хотела бы я еще раз увидеть такие глаза, как у него той ночью, — если бы он в аду побывал и вернулся, и то, верно, было бы не хуже. Это было свыше моих сил: я не смогла бы донести на него, что бы он там ни сделал. «Ладно, — говорю, — Эд. Можешь не опасаться меня: я тебя не выдам. И скажи Лоуренсу, пусть тоже входит. Я знаю, что он тут».
Он только что рот не разинул, «Почему ты так говоришь? — спрашивает. — Лоуренс не здесь. Его нет со мной». — «Нет, — говорю, — я знаю, что он здесь. Наверное знаю. Можешь ему так и сказать и скажи, пусть заходит». — «Но откуда ты можешь знать? — он спрашивает с беспокойством. — Почему ты так уверена?» — «Скажу тебе, — отвечаю. — Меня предупредила об этом, Эд. Я знала, что вы оба придете». — «Предупредили? — говорит, и вижу, начинает волноваться. — Кто тебя предупредил? — спрашивает. — Тут кто-то был? Откуда он знает?» — «Ты не волнуйся, Эд,— отвечаю. — Да,— говорю, — кое-кто был здесь и предупредил, что вы с Лоуренсом идете, но ты можешь не опасаться его — на этом свете. Тот свет, конечно, другое дело, — говорю, — за него я тебе не могу обещать. Тебе самому придется с ним встретиться». Посмотрел он на меня — глаза у него так и выкатились. «Духи?» — говорит. «Да, — отвечаю, — это были они! Я не знаю, что это за духи, но они явились предупредить меня, они шептали мне на ухо и сказали, что вы с Лоуренсом направились сюда и будете через двадцать минут».
— Лицо у него было, доложу тебе... Наконец, он говорит: «Нет, Элиза, ты ошибаешься. Я не хочу тебя волновать, — говорит, — но если они и являлись сюда, то хотели предупредить о чем-то другом. Не обо мне и Лоуренсе. Клянусь тебе!» — говорит. «Как это понять?» — спрашиваю. «Я же тебе сказал, — отвечает. — Лоуренса нет со мной. Мы разделились у тюрьмы: мы решили, что так лучше, и он бежит в Южную Каролину. А я пойду через горы, — говорит, — и если нас не поймают, мы надеемся встретиться на Западе». — «Посмотри мне в глаза, — приказываю, — ты правду говоришь?» Ну, он посмотрел мне в глаза и говорит: «Да. Накажи меня бог, если вру!»
Ну, я смотрю на него и вижу, что он правду мне говорит. «Что ж, — говорю, — значит, о чем-то другом, о чем, пока не знаю, но это я выясню. А теперь, — говорю, — зачем ты пришел ко мне в дом? Чего тебе нужно?» — спрашиваю. «Элиза, — говорит, — сегодня ночью мне надо через горы перейти, а у меня ботинок нет, я босой». И тут я смотрю, действительно — должно быть, от волнения сначала не заметила — стоит оборванный, весь в крови, босой; и смотреть страшно, и глаз не оторвать: ни ботинок, ни пиджака, ничего на нем нет, кроме старых штанов, таких обтрепанных, словно он спал в них в тюрьме все время, да грязной фланелевой рубахи, донизу разодранной под мышкой, волосы у него слиплись, свалялись, словно птичье гнездо, на глаза свисают, бороде, наверно, второй месяц пошел — можно подумать, не стригся, не брился в тюрьме ни разу, — словом, доведись ему с медведем встретиться, так и тот бы умер со страху. Ну и ну, я потом твоему папе сказала, они обо всем подумали, чтобы помочь ему удрать, кроме самого нужного: видите ли, пистолет ему дали с патронами, чтобы людей убивать — мало он их убил, — а башмаков на ноги да пиджака, чтоб не мерзнуть, — на это ума не хватило. «Отродясь ничего подобного не видела!» — я сказала папе.
«Надо во что-то обуться, — он говорит, — не то все ноги располосую в горах, а тогда, — говорит, — если я идти не смогу, мне конец. Изловят как пить дать». — «Понятное дело», — говорю. «Вот, — говорит, — я и зашел к тебе, Элиза. Я знаю, что ты меня не выдашь и что я могу надеяться на твою помощь. Ты, — говорит, — сама видишь, ноги у меня страшенного размера, и единственный, — говорит, — чьи башмаки на меня налезут, это мистер Ганг. Если бы ты дала мне его старые башмаки — какие-нибудь, все равно, я тебе за них заплачу. У меня много денег, — и вытаскивает толстенный сверток: неплохо его снарядили в дорогу, — я заплачу за них, сколько ты назначишь». Я головой покачала и говорю: «Нет, Эд, не нужны мне твои деньги. — Да я бы и прикоснуться к ним не смогла, как будто кровь на них. — А башмаки я тебе дам». Пошла в чулан и вынесла ему прекрасные новые штиблеты, сударь мой, — твой папа купил их месяца два назад — и в хорошем состоянии, потому что он вещи носил очень аккуратно. «На, — я говорю, — надеюсь, что они тебе подойдут». Ну, он надел их не сходя с места, и они оказались впору, словно на него шиты. И знаешь, хоть и убийца, а какое-то чувство в нем все же осталось: взял он меня за руку, заплакал и говорит: «Я буду помнить это до самой смерти. Если я смогу тебя чем-нибудь отблагодарить, — говорит, — я все на свете сделаю». — «Да, ты можешь сделать одну вещь, — отвечаю, — сделать прямо здесь и сию минуту». — «Что?» — он спрашивает. «Я не хочу твоих денег, — говорю, — я к ним не притронусь. Ты можешь взять башмаки, Эд, и надеюсь, они помогут тебе спастись. Башмаки тебе нужны, — говорю, — но пистолет, который у тебя в заднем кармане, он тебе не нужен». Я же заметила его, понимаешь, вот таким бугром выпирает при каждом шаге. «Достаточно ты пролил чужой крови, — говорю, — и что бы с тобой ни сталось, поймают тебя или нет, не дай мне бог услышать, что ты еще кого-то хотя бы оцарапал. Давай-ка мне этот пистолет, — говорю, — да ступай. Если тебя поймают, пистолет этот тебе не поможет».
— Ну, он посмотрел на меня, словно никак не мог решиться, а потом отдал. «Ладно, — говорит, — наверно, ты права. Не думаю, что от него будет много проку, а главное, если и поймают меня, мне все равно. Я столько в своей жизни совершил преступлений, что теперь, — говорит, — мне все равно, что со мной будет. Конец — так конец, и слава богу». — «Нет, — говорю, — не нравится мне твой разговор. У тебя жена, которая стояла за тебя горой, у тебя маленькие дети, и пора уже, — говорю, — тебе о них подумать. Уезжай куда-нибудь, где никто тебя не знает, начни новую жизнь, а когда все наладится, вызови ее; и я ее знаю, — говорю, а сама смотрю ему в глаза, — я знаю ее: она приедет».
Ну, тут он уже не выдержал. Говорить не мог, отвернулся, а потом сказал: «Ладно. Я попробую!» А я ему говорю: «Ну, ступай теперь. Не хочу я, чтобы тебя тут застали, — говорю, — и надеюсь, что все у тебя обойдется». — «Прощай, — он говорит, — с нынешнего дня я постараюсь зажить по-новому». — «Да, ты должен постараться. Тебе надо искупить зло, которое ты причинил. Ступай, — говорю ему, — и не греши больше».