— Нет, владыко, — и голос Тимоша задрожал. — Не прощался я с батеньком…
— А когда же? — И пан полковник, беседуя, отводил его подальше от печи и от любопытного уха лицедея Данила Пришейкобылехвбста.
— Не хочет он меня, вертопляса презренного, видеть, ваше преосвященство. Не хочет…
— А ты знаешь, Тимош… голубь тот, Омельков… прилетел! Без письма прилетел! Голубь!
— Знаю, владыко, — ответил наконец Прудивус, отрываясь от невеселых мыслей.
— Оставляешь отца в такую горькую годину?
— Я ему теперь еще более опостылею: двое сынов затянуло… любимых! А фигляр, его позорище, живой?! Нет!.. Надо уходить!
— Так слушай же… — И пан полковник, отойдя с Тимошем в сторону, наскоро поведал ему про написанное им послание к простым людям Украины и, поручив ему несколько важных военных дел — к верным народу полковникам киевскому и черниговскому, к неизвестным спудею каким-то селянам, козакам и священникам, которых следовало наведать по дороге в Киев, просил кое-что передать и ректору Киево-Могилянской Академии, преосвященному Иоанникию Галятовскому, давнему и надежному стороннику Москвы, с коим отец Мельхиседек водил тесную дружбу — еще со времени своей козацкой жизни.
Все это парубку владыка втолковывал весьма поспешно, он уж хотел было и благословить их в путь, да приметил, что от спудейских кунтушей поднимается пар.
Они были еще мокрехоньки от дождя, бродячие лицедеи, и на крашеном полу от каждого их шага оставалась лужица.
— Переоденьтесь в сухое, хлопцы, — предложил архиерей.
— Ночь теплая, преподобный отче, — отказался Иван Покиван. — Да и на верзилу сего, — кивнул он на Прудивуса, — сразу одежины и не подберешь.
— Дам ему свой жупан запорожский.
— Однокрыловцы ж его, владыко, в том жупане сцапают мигом, — возразил коваль Иванище. — Они ведь за милую душу запорожцев сажают на кол.
— А коли надеть кунтуш?
— Из кунтуша — тоже вон душа! — отозвался Козак Мамай.
— Нам бы их так переодеть, чтоб родная мама не признала, — в раздумье молвил пан сотник, а Явдоха согласно закивала головой. — Чтоб никакая нечистая сила не прицепилась к нему на том берегу… — И добавил, подумав — Может, переодеть бы его… в попа?
— Сей недостойный спудей, — укоризненно заметил Данило Пришейкобылехвост, — он еще и школы поповской не кончил. Как же можно!
— А вы его — своей архипастырской рукой, владыко! — подал совет Иван Покиван.
— Грех! — отказался епископ.
— А не перерядить ли нам его, — заговорил Михайлик, — в немецкого рейтара?
— Ого! — удивился Мамай. — Всюду пройдет, и никому невдогад… Ну-ну!
— А двух товарищей своих, — добавил Михайлик, — пускай ведет как полоненных мирославцев.
— Где же мне взять немецкий шелом? — не слишком обрадовавшись такой, как мы теперь сказали бы, перспективе, спросил Прудивус. — И забрало? И панцирь? И наколенники? И щит? Не грабить же убитых.
— Вы ведь, владыко, приказали кинуть в темницу двух живых немцев? — напомнил полковнику новоиспеченный сотник.
— Их сейчас приведут сюда, — подтвердил епископ, и все умолкли, дожевывая твердую баранину и поглядывая на дверь.
28
— Баранина не больно уварилась, — лениво перемалывая мясо щербатыми зубами, промолвил Иван Иваненко, алхимик.
— В крепком уксусе ей и не увариться, — объяснил Козак Мамай. — Такая уж это снедь.
— Жестковата баранина… — отозвался и коваль Иванище.
— Разве ж то не свинина?! — так и вскрикнул Михайлик и закашлялся, поперхнувшись мудрым борщом.
— Кто же станет варить в козацком борще свинину?
— А откуда же эта баранина? — бледнея, спросил пан сотник.
— Зарезали сегодня барана прездорового, — отвечал алхимик.
— Какого барана? Уже не того ли, что утречком…
— …Под окном у панны Подолянки… — подхватил, точно в мыслях читая, Козак Мамай.
— …Нашли в мешке?!
— Хорош был покойник, — потешаясь над паном сотником, разгладил усы Козак.
— Какой покойник?! — завопил молоденький сотник.
— Баран тот самый.
— Да ведь то был… — и наш Михайлик едва не задохнулся. — То ж был вовсе не баран!
— Ты что несешь! — всполошилась Явдоха, которая доселе, как подобает паниматке промеж мужчин, держалась в сторонке, в беседу не вступала, а теперь тревожно пощупала лоб сотника, ибо твердо полагала, что не иначе как треклятый борщ довел ее сынка до помрачения. — Опомнись, голубок!
— Но ведь то был… и правда — не баран!
— А кто ж?
— Да тот вертлявый шляхтич.
— Пан Оврам Раздобудько?!
В архиерейской кухне все ахнули, а пан Демид закашлялся и чуть не подавился.
Когда пан Романюк, придя в себя, разинул рот, чтобы спросить о чем-то, отворилась дверь и келейник Зосима, переодетый в сухой подрясник — дождь уже прошел, — ввел в горницу высокого немчина, почти такого же долговязого, как Тимош Прудивус, с руками, скрученными за спиною веревкой, за которую держал его куценький монашек.
— Сними путы! — приказал архиерей.
— Воля владыки, — сверкнул глазами чернец, однако, нагнувшись, стал все же развязывать зубами тугой узел на руках пойманного соглядатая, хоть и с опаской — не схватил бы его немец за нос.
Едва путы упали, немчнн выпрямился, выпятил грудь и стал такой важный, прямо засияло на нем пышное рейтарское одеяние. Он, верно, еще спесивее напыжился бы, если б не был так голоден, а от крепкого духа запорожского борща у немца даже в голове помутилось, и он так облизнулся на котел, словно его сюда для того и пригласили, чтоб повкуснее угостить.
Ткнув себя в пузо, германец чванно произнес:
— Барон Бухенвальд.
— Ого! — удивился Игнатий.
А пана барона весьма поразило, что все эти дикари козацкие, по-видимому люди звания подлого, свиньи какие-то, не вскочили и не били ему челом.
Еще сильнее разгневался рейтар, когда старый черноризец сказал по-немецки:
— Раздевайся!
— Скидай штаны! — выразительным жестом пояснил Козак Мамай и мигом, ловко вытряхнув немчина, передал его панцирь Прудивусу, и тот стал переодеваться в пышный рейтарский наряд, а немец — в скромную одежду лицедея.
Лихо позвякивая серебряными шпорами, Прудивус, разом обращенный в бравого наемника, подошел к столу, где стояли примятые соты с мореными пчелами, взял кусок и смазал свои роскошные усы медом, закрутил их и поставил торчком, по-рейтарски, и, презабавно поклонившись бывшему барону, спросил:
— Ну как, похож, майн гepp?
Но немчин отвечал невпопад:
— Я есть голодный, — и потянулся к сотам.