недавно; n’est-ce pas Winter?[893]» Любопытно, что он приходил в ужас от нашего восторженного отношения к Французской революции. Он, автор знаменитых слов, что революцию надо брать «en bloc»[894], считал ее
бедствием. Она хороша только издали. Я стал перед ним защищать
их Французскую революцию и ее «великих людей». Он разгорячился: «Tout cela c’est de la légende; vous vous bourrez le crâne avec les grands hommes de la Révolution. Il n’y a pas de grands hommes; les hommes de la révolution étaient de simples braves gens comme nous tous. Pas davantange. Le torrent les a poussés et c’est tout. On ne résiste pas au torrent. Prenez garde de le déclencher; vous payerez longtemps cette folie, comme nous n’avons pas cessé de payer la nôtre»[895]. Он потешался над теми, кто думал что-либо
предвидеть и тем более
управлять чем-либо во время революции. «Tout peut arriver, — говорил он, — excepté ce qu’on prévoit»[896]. Настойчиво рекомендовал осторожность и умеренность: «Не требуйте слишком многого, всегда уступайте в том, что неважно, не ищите конфликтов». Я упомянул о существовавшем предположении дать первое сражение на вопросе о подписке в преданности самодержавию, которую требовали от депутатов[897]. Он схватил меня за руку: «Ne faites pas ça. Qu’est-ce ça vous coûte un vain mot? Ne discutez jamais sur le mot, que diable! Laissez leur les mots et les titres, attachez-vous à la chose»[898]. И когда в конце разговора я указал, что именно в интересах серьезной, но легальной борьбы со старой властью заем лишил нас хорошего оружия, он вздохнул: «Ah, je vous comprends! Vous voudriez tenir le gouvernement à la gorge. Que voulez-vous, il fallait y penser plus tôt»[899].
Мы расстались с Клемансо в самых, казалось бы, лучших отношениях. Он жалел, что Франция мало знает настоящую Россию, как, впрочем, ни одна страна не знает другой. Вот хотя бы Англия. Мы живем рядом, говорил он, и англичане к нам ездят; мы к ним не ездим, а они у нас бывают целыми толпами. И все-таки о нас понятия не имеют. Выразил, очевидно из вежливости, надежду, что наша встреча не последняя, что стоит нам обратиться к Винтеру и т. д.
Я передал отрывки этого длинного разговора потому, что он характерен. В нем сказался настоящий Клемансо, которого в то время многие не знали; когда я увидел позднее то, что он делал во время войны[900], я этот разговор стал понимать лучше, чем раньше.
Как ни интересна и ни поучительна была беседа с Клемансо, она не имела отношения к займу. Мы узнали, что с ним все решено и говорить о нем нечего; не помня даты нашего разговора, не могу решить, было ли это правдой или только вежливым способом уклониться от разговора на эту неприятную тему. Но самый вопрос казался поконченным; о нем можно было больше не думать.
В этом я ошибся. Мы от него не отделались. Нашлись люди, которые нас старались использовать. Нессельроде приехал ко мне со следующей неожиданной новостью. Один из старых эмигрантов, полным доверием в левых кругах не пользовавшийся, узнав от кого-то про нас, по собственной инициативе отправился к Анатолю Франсу и добыл от него письмо к Пуанкаре, который был тогда министром финансов. Анатоль Франс, называя наши имена, настойчиво рекомендовал Пуанкаре нас принять. Пуанкаре назначил день для приема, и непрошенный посредник с торжеством нас об этом уведомил. Помню наше негодование на эту бесцеремонность. «Ведь все решено. Зачем ходить к Пуанкаре?» Аудиенции мы не просили, а выходило, будто мы ее добивались. Нессельроде, передавая приглашение Пуанкаре, заявил, что сам ни за что не пойдет; о нашем визите к Клемансо уже болтают по городу. Слухи действительно были, но не полные и не точные. В них были повинны мы сами. Перед тем как идти к Клемансо, мы назначили встречу в кафе на углу Place Bauveau, где этого кафе уже более нет. Мы разговаривали по-русски, не предполагая, что нас могут понять; русских в Париже было не столько, сколько теперь. По случайности в кафе сидел кто-то из состава посольства и все услыхал. Итак, Нессельроде отказался идти. Кальманович, кажется, уже из Парижа уехал. Мне вообще идти не хотелось, а одному и подавно. Однако не хотелось быть и невежливым и к Пуанкаре, и к Анатолю Франсу. Я колебался. Dans le doute, abstiens-toi[901]. И, вероятно бы, я не пошел. Но последовал неожиданный coup de théâtre[902]. В утро приема, когда я сидел в номере, еще не зная, как поступлю, ко мне постучал Долгорукий, только что приехавший с Ривьеры. Я очень обрадовался, наскоро рассказал ему, что без него произошло, и предложил ему идти вместе со мной. Он согласился, не споря. Мы пошли вдвоем без Гильяра. С Пуанкаре наш разговор был короток. Он сообщил, что Совет министров решил поставить условием, чтобы занимаемые русским правительством деньги могли бы расходоваться только с разрешения Государственной думы. Он казался доволен, что мог для нас это сделать, и как будто ждал благодарности. Это был, конечно, с его стороны благожелательный жест, но вполне бесполезный. Он только обидел наше правительство, как это видно из опубликованной теперь переписки[903]; реального значения иметь он не мог. Хотя конституция еще издана не была, но Манифесты 17 октября [1905 года] и 20 февраля [1906 года][904] доказывали достаточно ясно, что расходование денег без согласия представительства не могло иметь места не в силу условий, поставленных Францией, а в силу наших законов. Весь визит продолжался несколько минут, ни о чем нас Пуанкаре не расспрашивал, и мы ничего ему не говорили.
Вот и все, в чем заключалась наша «кампания» против займа. Она подняла большой шум в печати. Но печать не была достаточно осведомлена, смешивала меня и Долгорукого с неизвестным для нее Комитетом и, как нарочно, все конкретные обвинения формулировала так ошибочно, что позволяла нам, не уклоняясь от правды, отвечать сплошным отрицанием. Когда газеты писали, что я был у Фальера или что Долгорукий был у Клемансо, это было легко категорически опровергать. Благодаря этому создалось впечатление, будто мы совсем ни при чем; в это, как я уже показывал, верила партия и искренно все отрицала.
Ввиду повторных обвинений, исходивших уже от Милюкова, я рассказал все как было, кажется, ничего не забывши, хотя этому прошло 30 лет. Если эти