всё горела, и в голове мутилось. Если бы сейчас перед ним неожиданно выскочил человек и заорал изо всей мочи, то он бы упал замертво. И кончилась бы вся эта канитель! Но никто не выскочил. Совсем наоборот – это он вдруг явился перед теми, кто послал его к Иосифу и кто ждал его с нетерпением, с тревогой и с ожиданием невесть чего.
– Ну что хозяин? – спросили они, еле сдерживаясь от нетерпения.
– Готов! – обреченно выдохнул офицер. Он и сам не знал, почему так ответил. Но это то единственное слово, которое смогла произнести его сведённая судорогой глотка.
Иосиф в это время продолжал лежать на полу всё в той же позе: щека на ковре, обе руки выброшены вперёд, а ноги где-то там, сзади, их, в общем-то, было не видать. Если б можно было пошутить в такой ситуации, то мы бы сказали, что Иосиф спал без задних ног. Но, во-первых, Иосиф не спал. А во-вторых, шутки здесь неуместны. Иосифу точно было ну до шуток. О том, что творилось в его душе – рассказать нельзя. Для этого ещё не придумали слов. А ведь он так ждал! Так надеялся, впадал в забытьё, потом приходил в себя (словно воскресая из мёртвых), чувствовал ужас, какого не передать; потом кое-как справлялся с этим ужасом и убеждал себя в том, что помощь вот-вот будет, в комнату войдут люди, бросятся к нему, понесут на руках туда, где светло и чисто, уложат на белые простыни, дадут какую-нибудь микстуру – и кончится весь этот ужас!
И вот – когда уже пронеслись века страдания и разверзлись бездны мрака – припёрся какой-то обалдуй и вместо помощи и сочувствия стоял, как дурак, с разинутым ртом и выпученными глазами, а потом бросился наутёк. Уж Иосиф звал его, звал – всё было бесполезно. Если бы взгляд имел силу, то Иосиф обратил бы его в пепел. Но Иосиф был обыкновенный человек со всеми присущими ему слабостями. Теперь он в этом вполне убедился. Все свои подвиги он совершил чужими руками. И все его злодеяния тоже были делом чужих рук. Он всего лишь вкладывал в чужие души свою злобу и непреклонность. И всё совершалось, как он хотел. Но не на этот раз. Ни злобы, ни сочувствия, ни дельных мыслей – ничего и никому он не мог транслировать. Речь его отнялась, тело обездвижилось, а мозг превратился в студень, безвольно плавающий в отравленной крови. Быть может, что-то подобное чувствует выброшенная на берег рыба. Море вот оно, рядом, но до него не доползти. И остаётся только беззвучно разевать рот и пучить глаза, биться в предсмертных конвульсиях, чувствуя ужас приближающейся смерти.
Однако умереть в этот вечер Иосифу было не суждено. В коридоре послышались шаги, всё ближе и ближе. В дверном проёме мелькнула голова. Потом опять появилась и исчезла. Послышалось какое-то шевеленье, сдавленный шёпот, и в комнату вступило сразу несколько человек. Они пошли прямо на Иосифа, и ему сделалось страшно: ему показалось, что они сейчас затопчут его. Надо сказать, что страхи Иосифа не были вовсе беспочвенны. Охранники его, быть может, и рады были пришибить его прямо здесь, не дожидаясь, пока тот сам испустит дух. Они с неимоверным наслаждением растоптали бы коваными сапогами его тщедушное тельце, превратили бы его в кровавое месиво, размазали по стенам, а лучше – спалили на огромном костре, а пепел развеяли по ветру – чтоб не осталось и следа! В этом своём желании они уподобились своему хозяину. Иосиф должен был быть доволен: он выпестовал достойных учеников и последователей! Но, к сожалению, позволить себе подобную роскошь они не могли. Над всеми ними довлел страх – жуткий, многолетний, пронзающий всё их существо. И вместо быстрой и эффективной расправы, они – со скорбными лицами и напрягшимися взглядами – приблизились к Иосифу и, убедившись, что тот всё ещё жив, осторожно подняли обмякшее тело и перенесли на стоявший тут же диван. При этом они усердно сопели и пыхтели, но не проронили ни слова. Иосиф тоже молчал, и вся целиком картина выглядела противоестественно и жутко. Ощущение жути усиливалось хрипами Иосифа. Все понимали, что он хочет что-то сказать и – не может! Вместо слов из глотки вырывались булькающие звуки; казалось, что они рождаются где-то в его утробе; звуки эти сами по себе, а Иосиф – тоже сам по себе. Единственное, что жило в нём и что мыслило – это были его глаза. Они почти не изменились. Всё те же были в них пронзительность, злоба, жестокость. Но теперь к ним добавились отчаяние и безнадёжность. Взгляд этот немногие могли вынести, а потому охранники старались не смотреть в лицо Иосифу, да оно и некстати было. Сначала они пятились, держа его на руках, потом опускали на диван, подтягивая покрывало и укладывая так, чтобы он не свалился на пол. А тот всё хрипел и дёргался, будто его прошивал электрический разряд. Были ли это предсмертные конвульсии или что иное – никого это особо не интересовало. Среди них не было врачей. А были служаки, отлично знавшие устав караульной службы, а кроме этого – ничего такого, что способствует продлению жизни. О чём они думали в это время, Иосиф так и не узнал. Он вообще плохо разбирался в людях. Уничтожал тех, кто был ему предан, ненавидел тех, кто его любил. Возносил карьеристов и подхалимов – тех, кто был похитрей и поизворотливей, а честных и порядочных – бесчестил и убивал. Вот и получилось в самом конце жизни, что рядом не оказалось ни родного лица, ни любящего сердца. Но были кругом служаки с деревянными душами, солдафоны в скрипящих сапогах и с чугунной болванкой вместо сердца. В эти последние часы своей нелепой жизни Иосиф вполне понял это, с ужасающей ясностью почувствовал чуждость и холодность окружающих его людей. Он не увидел ни одного сочувственного взгляда. Ни толики сердечности. И ни намёка на сожаление. Такова была награда за все его старания на этом свете. А что его ждало на свете «том» – об этом он старался не думать. Хоть в Бога он и не верил, но самая возможность его существования повергала его в ужас. Если Бог всё-таки есть – то ему не простится, ни на том свете, ни на этом.
Как бы там ни было, а все эти люди ушли в полном молчании – словно в комнате был покойник. Иосиф снова остался один. Это было