из этого идеала, полная веры в то, что демократия, в конце концов, не ошибается, встретила Основные законы с негодованием. Мы видели это на съезде. Но скоро стало общим либеральным каноном, что Основные законы — только «лжеконституция», что у нас осталось «прежнее самодержавие» и что оно было свергнуто только Февральской революцией. В партийной и вообще политической полемике об истине мало заботятся, ищут только успеха. Но в искренность этих утверждений сейчас трудно поверить. Нельзя забывать, что за короткое время, за 11 или, вернее, за 8 лет существования нашей «лжеконституции», продолжался непрерывный политический, культурный и материальный подъем России, который был остановлен только катастрофой сначала войны, а потом революции. Когда в феврале 1917 года «лжеконституция» наша погибла, началась и гибель России. Конституция 1906 года была коротким просветом между двух реакционных идеологий — самодержавия и большевизма. Она начала воспитывать — увы, слишком недолгое время — и нашу власть, и наше общество; она внедрила в русскую жизнь идею законности и подзаконности власти. Это рухнуло уже в Февральской революции, которая восстановила «самодержавие» сначала Временного правительства, а потом Коммунистической партии и ее главарей — Ленина или Сталина.
После революционных подъемов обыкновенно бывает реакция, и мой взгляд на конституцию было бы просто объяснить банальным «поправением». Это не важно, но это не так. Я так думал и раньше и имею на то доказательства. В начале 2-й Государственной думы я читал в Петербурге в пользу кадетов публичную лекцию. Я взял темой Основные законы 1906 года. В лекции я доказывал, что конституция не так плоха, как про нее говорят, и что с ней можно многого достигнуть. Эта лекция шла вразрез с общепринятым взглядом[931]. Но я был тогда в моде; для партийной прессы разносить меня было бы неудобно. Она промолчала. Но более левая пресса, газета А. А. Суворина «Русь»[932], удивлялась и огорчалась. Еще позднее о несправедливом отношении общества к конституции я говорил в другой публичной лекции, напечатанной в «Вестнике Европы» по личной просьбе ее редактора М. М. Ковалевского, который мою лекцию слушал[933]. Потому мои взгляды не новы; но они были в левом лагере одиноки. В нем полагалось доказывать, что конституция 1906 года есть «лжеконституция», «замаскированное самодержавие». В 3-й Государственной думе П. Милюков сказал в своей речи, что ничего достигнуть нельзя, пока не будут сняты три замка: не введена четыреххвостка, парламентаризм и однопалатность. Вот как полагалось глядеть либеральному лагерю. Без этих трех «реформ» ничего добиться было нельзя. Это напомнило мне изречение какого-то немецкого профессора: «Первый признак неумелых учеников — это жалоба на инструменты».
Кто был автором этой забракованной конституции? На апрельском съезде Милюков сказал сгоряча: «Бюрократия выработала Основные законы, как тать в нощи, без участия специалистов»[934]. Если бы это было действительно так, какой бы это был комплимент нашей осмеянной бюрократии! Но этому утверждению трудно поверить. Конституционная жизнь была все-таки областью, которая до тех пор бюрократии была совершенно чужда. При сочинении своей конституции она, вероятно, не обошлась без содействия теоретиков-специалистов. Бюрократия их знания сумела использовать и их ошибки исправить. Витте был большой мастер на это. Одно только верно: специалисты, если они и были, сыграли второстепенную, служебную роль; это были не те популярные имена, которые могли бы быть авторитетами для нашей общественности[935].
Эта «октроированная конституция» обсуждалась в экстраординарном порядке. Через Государственный совет проект ее не проходил. Вместо него под личным председательством государя она обсуждалась в особых совещаниях из лиц, государем на то приглашенных. Стенограммы их сохранились. Они интересны, но картина, которую они дают, неполная и неверная. Присутствие государя, необходимость считаться с его своеобразной психологией отражались на прениях. Уровень их вообще невысок. Обсуждения шли торопливо. Сам благовоспитанный и вежливый государь иногда бывал некорректен; он грубо оборвал показавшуюся ему слишком длинной речь проф[ессора] Эйхельмана словами: «Нам ведь еще много осталось рассмотреть… нам надо дело это окончить сегодня… Пойдем дальше»[936]. Прения вообще не могли убедить никого; они были только характерны для говорящих, для их настроений, надежд и маневров. Настоящий исторический интерес могли бы представить только те записки и разногласия, которые обнаруживались при изготовлении самого проекта Совета министров. Они помогли бы узнать, кто был настоящим творцом нашей конституции и какие соображения им руководили. Если был такой человек, он заслуживал, чтобы его не забыли.
В чем же была новизна и своеобразие этой хорошо продуманной и благодетельной для России конституции 1906 года?
Была ли она действительно конституцией или ее правильно честить «лжеконституцией», как это теперь стараются внушить левые направления, начиная со многих кадетов? На чем это отрицание было основано? Прежде всего на том, что тогда это милое для интеллигентского сердца слово нигде написано не было. На произнесении именно этого слова в разговоре с Витте настаивал Милюков, как на ультиматуме. И действительно, этого слова сказано не было, а из стенограмм Особого совещания видно, что если его произносили, то только затем, чтобы «конституцию» отрицать. Так, в заседании 16 февраля по поводу Учреждения Государственной думы[937] Витте, возражая В. Н. Коковцову, заявил: «В. Н. желает конституционного порядка правления, а я считаю, что этого нельзя… Я уже объяснял, что Манифест 17 октября не установил конституции»[938]. Эта придворная и недостойная вылазка, которая должна была бы прийтись государю по сердцу, вызвала, однако, справедливую реплику графа Палена: «Что такое конституция? Граф Витте сказал, что в Манифесте 17 октября никакой конституции не содержится; не подлежит, однако, сомнению, что Россия будет управляться по конституционному образцу»[939]. Витте стал возражать уже графу Палену, и опять неубедительно: «Ни один факультет университета, — сказал он, — не определяет конституции так, как граф Пален. Прежде всего, у нас нет присяги на верность установленному строю. Потом государь император вводит этот строй по своей инициативе. Какая же это конституция?»[940] Слово «конституция» и позднее осталось запретным. Даже П. А. Столыпин, который в частных разговорах не боялся этого слова, публично его не произносил. Самое большее, что он позволил себе, — это назвать в 3-й Государственной думе существующий строй «представительным». Любопытно, однако, что против употребления слова «конституция» самой Думой правительство не возражало, оно только само его не произносило. Но в верхах, около трона, где в терминах не разбирались, происходила полная путаница понятий. Накануне Февральской революции великий князь Павел Александрович ходил к государю убеждать его дать «конституцию»[941]. Императрица в письме 2 марта 1917 года опасалась, что в отсутствие ее государь может подписать «бумагу с