дверь и, только господин Рихтер собрался что-то возразить, превежливо взял его под руку и, не слушая, выставил за порог.
Кротолов, Коффель и я присутствовали при этой сцене, и непреклонность дяди Якоба нас поразила, — ибо он еще никогда не был так спокоен и решителен.
С ним осталось только два друга: Кротолов и Коффель. Оба по очереди дежурили по ночам у постели больной, что не мешало им днем, как всегда, работать.
С той поры у нас водворился покой.
И вот однажды, проснувшись утром, я увидел, что на дворе зима. Какой-то молочный свет заливал мою спаленку, бесчисленные пушистые хлопья снега падали с неба и вихрем кружились за окном. На улице царила тишина; не видно было ни души, все заперлись у себя в домах. Куры умолкли, собаки поглядывали из конуры, а рядом с нами в кустарнике бедные зеленушки дрожали от стужи, взъерошив перья, и жалобно кричали, как кричат всю зиму, пока с приходом весны не прекращаются их жестокие испытания.
Я облокотился на подушку. Глаза слепило, а я все смотрел на снег, на наличники маленьких окон, запушенные снегом, и грезил. Вспоминались мне прошлые зимы. Бывало, вечером у горящего очага по полу то разбегаются, то сбегаются яркие блики, а Кротолов, Коффель и дядя Якоб сидят у огня, согнув спину, покуривают трубку и ведут беседу о том о сем. В тишине прялка Лизбеты жужжит, как мохнатые крылья ночной бабочки, и Лизбета словно отбивает такт ногою в лад заунывной песенке, которую выводит в очаге сырое полено.
Представил я себе и вольные просторы, и катание на льду, когда станет река, и резвый бег санок. А какие сражения устраивали мы, ребята, закидывая друг друга снежками! И сейчас мне словно слышались взрывы смеха, звон разбитых стекол. Бывало, какая-нибудь старушка раскричится в сенях, а от нас уже и след простыл — все разбежались.
Вмиг вся эта картина промелькнула перед глазами, и мне стало и грустно и весело. И я подумал: «Вот и зима на дворе!»
Затем, решив, что недурно было бы посидеть у очага за тарелкой мучной похлебки, приготовленной Лизбетой, я соскочил с постели и наскоро оделся, весь закоченев. Натягивая на бегу свою куртку, я, как шар, скатился с лестницы.
Лизбета подметала сени. Дверь в кухню была отворена, но, несмотря на веселый огонь, плясавший вокруг котелка, я побежал в комнату.
Дядя Якоб только что вернулся, уже сделав обход больных. Его широкий плащ, подбитый лисьим мехом, и шапка из выдры висели на стене, а высокие сапоги стояли возле печки. Они вместе с Кротоловом, который дежурил в ту ночь у постели больной, попивали из рюмок вишневую настойку. Оба, казалось, были в хорошем настроении.
— Итак, дружище Кротолов, — говорил дядя, — ночь прошла хорошо?
— Очень хорошо, господин доктор. Все крепко спали — она в своей постели, я в кресле, а собака у занавески. За ночь и не шевельнулись даже. Проснувшись утром, я отворил окно и увидел: все вокруг побелело, ну прямо как Ганс Вурст[8], когда он вылез из мучного мешка, — снег все запорошил, и без всякого шума. А когда я открывал окно, вы уже шли по улице. Чуть было я не крикнул вам: «Доброе утро!» — да наша больная еще спала, не захотелось ее будить.
— Так, так, и хорошо сделали. За ваше здоровье, дружище Кротолов!
— За ваше здоровье, господин доктор!
Они одним глотком осушили рюмки и, улыбаясь, поставили на стол.
— Все идет хорошо, — продолжал дядя, — рана затягивается, жар спадает. Но еще нет сил, бедняжка потеряла слишком много крови. Да ничего, в конце концов все восстановится.
Я уселся у камелька. Тут собака вылезла из ниши и стала ластиться к дяде. Глядя на нее, он заметил:
— Славный пес! Ну разве не скажешь, что он нас с вами понимает? Верно, дружище Кротолов? Сегодня и он как будто веселее. Я уверен, что собаки многое понимают, и никто меня в этом не разубедит. Пусть они не так разумны, как мы, зато часто бывают сердечнее.
— Верно, — поддакнул Кротолов. — Когда у нашей больной жар сильный был, я все примечал, как ведет себя пес, и думал: «Приуныл пес — значит, дело дрянь. Весел — значит, дело на лад идет». Я под стать вам, господин доктор, верю в разум животных.
— Ну-ка, дружище, выпьем еще по рюмочке, на улице стужа, а старая вишневая настойка согревает, как солнечный луч.
Он открыл буфет, принес каравай хлеба и два ножа.
— Давайте заморим червячка!
Наш друг кивнул головой в знак согласия, а дядя, увидев меня, сказал, посмеиваясь:
— Ну, Фрицель, вот и снова будешь играть в снежки да кататься по льду. Ты, верно, доволен?
— Доволен, дядя!
— Да, да, счастливее всего бываешь в твоем возрасте, мой мальчик. Но смотри не лепи слишком твердых снежков. Слишком крепко сжимают комья снега не ради забавы, а когда хотят сделать больно: так поступают только озорные, жестокие ребята.
— Полно, — возразил Кротолов со смехом, — я, господин доктор, всегда лепил снежки покрепче.
— И плохо делали: значит, у вас в натуре, где-то в тайниках души, было заложено что-то злобное. Но, по счастью, ваш разум преодолел это. Я уверен, вы раскаиваетесь в том, что лепили слишком плотные снежки.
— О да, — заметил Кротолов, не зная, как ответить. — Впрочем, другие ребята тоже изо всех сил сжимали снежки.
— Нечего ссылаться на других, нужно поступать так, как подсказывает тебе сердце, — произнес дядя. — Люди от природы добры и справедливы, но дурной пример сбивает их с пути.
Пока мы так разговаривали, из алькова вдруг донеслись какие-то слова. Все умолкли и стали прислушиваться.
— Дружище Кротолов, — шепнул дядя, — это уже не бред: голос слабый, но естественный.
Он поднялся и раздвинул занавески. Мы с Кротоловом стояли позади, вытягивая шею. Бледная-пребледная и худая-прехудая женщина, казалось, спала, дыхание ее было едва заметно. Но вот она открыла глаза. Сначала она недоуменно осмотрела по очереди нас троих, потом альков, потом окна, запушенные снегом, шкаф, старинные часы; перевела глаза на собаку, которая положила передние лапы на край постели.