воображал, что застану всех своих товарищей на нашем катке, но они уже отправились обедать, и, обогнув церковь, я увидел, что длинные ледяные дорожки пустынны. Пришлось кататься в одиночестве, но было очень холодно, и через полчаса я почувствовал, что с меня довольно.
Я уже возвращался в селение, когда Ганс Аден, Франц Сепель и еще двое-трое ребят выбежали из-за плетня, покрытого инеем. Щеки у них разрумянились, вязаные колпаки были надвинуты на уши, а руки запрятаны в карманы.
— Вот и ты, Фрицель!.. Как, ты уже уходишь? — спросил Ганс Аден.
— Да, я уже накатался, а дядя Якоб кататься мне не позволяет. Уж лучше мне уйти.
— Ну, я сегодня расколол башмак, когда катался на льду, да отец починил. Глядите-ка, — сказал Франц Сепель.
Он снял деревянный башмак и показал нам. Отец Франца наложил поперек него жестяную полоску, прибив ее большими гвоздями с заостренными головками. Увидев это, мы расхохотались, а Франц Сепель воскликнул:
— Да, в них не очень-то покатаешься! Давайте лучше кататься на санках. Взберемся на Альтенберг и вихрем полетим вниз.
Предложение Сепеля показалось мне таким заманчивым, что я уже видел, как несусь вниз по склону, поддавая каблуками, и мой крик летит до самых облаков: «Вознеслись в небеса! Вознеслись в небеса!»
Я просто был вне себя от радости!
— Ну, а где же мы возьмем санки? — спросил Ганс.
— Предоставьте это мне, — проговорил Франц Сепель, самый хитрый из нас. — В прошлом году у отца были санки. Но они совсем истлели, и бабушка их сожгла. Да все равно, пойдемте.
Мы отправились за ним полные надежд и сомнений. Шагая по главной улице, мы останавливались у каждого сарая и, задрав нос, смотрели завидущими глазами на санки, подвешенные к балкам.
— Вот хорошие санки, — говорил один, — мы бы все в них отлично поместились.
— Да, — отвечал другой, — но тяжеловато было бы тащить их в гору — они из сырого дерева.
— Э, — откликался Ганс Аден, — мы бы их все же взяли, если б папаша Гитциг их одолжил. Да ведь он скряга: бережет санки для себя, словно их убудет.
— Ну пойдемте же! — кричал Франц Сепель, шагавший впереди.
И мы гурьбой шли дальше. То и дело ребята посматривали на Сципиона, который шел рядом со мной.
— Хорошая у вас собака, — заметил Ганс Аден, — это французская порода. Шерсть у них как овечья, и они позволяют стричь себя безо всякого.
Франц Сепель утверждал, что в прошлом году, на ярмарке в Кайзерслаутерне, видел французскую собаку в очках. Она умела считать до ста — отбивала на барабане. Она отгадывала всякие загадки, и бабушка Анна думает, что это не иначе как колдун.
Пока мы об этом толковали, Сципион останавливался и посматривал на нас. Я очень им гордился. Маленький Карл, сын ткача, сказал, что если уж это колдун, то он мог бы достать нам санки, — зато пришлось бы взамен отдать ему свою душу, а ведь никто из нас не захочет отдать свою душу!
Так мы проходили дом за домом. Уже на церкви пробило два часа, когда мимо нас на санях проехал господин Рихтер, покрикивая на свою тощую клячу:
— Вперед, Шарлотта, вперед!
Бедная лошадь из сил выбивалась, а господин Рихтер, против обыкновения, был, казалось, превесел. Проезжая мимо дома мясника Сепеля, он крикнул:
— А у меня хорошие вести, Сепель! Хорошие вести?
Он хлопал кнутом, и Ганс Аден проговорил:
— Господин Рихтер подвыпил, где-то угостился за чужой счет.
Тут мы весело рассмеялись: ведь всему селению было известно, что Рихтер скряга.
Мы подошли к концу улицы и остановились перед домом папаши Адама Шмитта, бывшего прусского солдата. Старик получал небольшой пенсион — хватало ему лишь на хлеб, табак, а иногда на водку.
Он участвовал в Семилетней войне и во всех силезских и померанских кампаниях. Теперь он совсем состарился и после смерти сестры своей Резель жил один на краю селения. Домишко был маленький, крытый соломой; одна комната была внизу, другая — наверху, под крышей, с двумя слуховыми окнами. За домом стоял амбар, сбоку — небольшая клетушка для свиней; был при доме и садик, выходивший на улицу и окруженный изгородью, — папаша Шмитт с любовью его выращивал.
Дядя Якоб любил старого солдата. Порой, когда старик проходил мимо нашего дома, дядя, заприметив его, стучал в стекло и кричал:
«Адам, зайдите ко мне!»
Старик сейчас же входил, зная, что у дяди в шкафу хранится настоящий французский коньяк и что зовут его, чтобы угостить стаканчиком.
Так вот, мы остановились около его дома, и Франц Сепель, заглянув за изгородь, сказал:
— Посмотрите-ка — санки! Бьюсь об заклад, папаша Шмитт одолжит их нам, если только Фрицель смело войдет и, приставив ладонь к уху старика, скажет: «Папаша Адам, одолжите нам санки!» Бьюсь об заклад, что он нам их наверняка одолжит. Только для этого нужна смелость!
Кровь бросилась мне в лицо; то я смотрел на санки, то на оконце — оно было на уровне с землей. Приятели, стоявшие на углу дома, подталкивали меня в плечо, приговаривая:
— Ступай, Фрицель, он одолжит тебе санки!
— Да неудобно как-то… — тихонько твердил я.
— Смелости у тебя никакой нет. Я на твоем месте вошел бы, и всё тут! — говорил Ганс Аден.
— Дайте сначала взглянуть, в хорошем ли он настроении.
И, наклонившись к окошку, я заглянул в комнату. Папаша Шмитт сидел на табуретке у очага, сложенного из камней; угли догорали среди кучи пепла. Сидел он спиной к нам, долговязый, сутулый; куцая куртка из синего холста не доставала до грубых парусиновых штанов, седые космы свисали на затылок из-под синего вязаного колпака с кисточкой, упавшей на лоб; виднелись его красные оттопыренные уши, ноги в грязных деревянных башмаках упирались в каменную кладку очага. Он курил глиняную трубку, от которой чуть выпячивалась его впалая щека.
Вот и все, что я увидел в лачуге, не говоря о разбитом плиточном поле и каких-то нарах, заваленных соломой, в глубине каморки. Все это не внушало мне доверия.