— Ты полный идиот, — рассмеялась Норма.
— Смейся, смейся, — сказал Тотон Фонтан. — А меня лично уже достала вся эта чертова нормализация, в которую угодил наш каталонский язык.
— Ну так иди подучи его, — откликнулся Рибас. — Тебе не помешает.
Тотон попросил счет, и Джорджина заявила, что пора уходить, поскольку ни супруги Багес, ни Валльс-Верду так и не появились. В этот момент Норма почувствовала на своем колене что-то тяжелое и горячее и поняла, что одноглазый чистильщик, прильнув лбом к ее ноге, тихонько плачет. Обжигающая волна едва прикрытого порыва отчаяния, излившегося в сдавленных рыданиях, проникала в нервные волокна любимой и вожделенной ноги, достигая самого сердца Нормы. Ей захотелось немедленно отпрянуть, но она сдержалась Никто ничего не замечал, вокруг продолжалась оживленная болтовня. Казалось, чистильщика с минуты на минуту хватит удар. Его горбатая спина содрогалась от плача, руки бессильно повисли, выпустив щетку и бархотку, грубые дрожащие пальцы растерянно и беспорядочно касались вымазанных гуталином лодыжек Нормы. Некоторое время, сама не понимая почему, Норма сидела неподвижно с закрытыми глазами, удерживая в памяти образ этой сокрушенной лохматой головы, прильнувшей к ее пылающему колену. Наконец она открыла глаза и погладила кончиками пальцев жесткие кудри.
— Эй, что с вами, любезный? — Она растерянно поглядела на своих приятелей. Нога ее оставалась на упоре, а к ее колену по-прежнему прижимался скорбный лоб незнакомца, который страдал, вероятно, от того, что не мог обслужить Норму как следует...
— Не переживайте, у вас все хорошо получилось... Послушай, Эудальд, — она умоляюще взглянула на Рибаса, — скажи что-нибудь, прошу тебя...
— Успокойтесь, приятель, не надо так расстраиваться, — сказал Рибас и легонько похлопал его по плечу, чтобы он наконец оставил в покое колено Нормы. Бедняга даже не шелохнулся.
— Вы просто замечательный чистильщик, — воскликнула Мирея Фонтан, сдерживая смех.
— Конечно, — поддержал ее Тассис, — эти зеленые штиблеты никогда еще так не сверкали.
Но чистильщик по-прежнему был безутешен. Уткнувшись в ноги Нормы лбом с черной повязкой, он горько рыдал, протягивая к ее прекрасному колену дрожащие пальцы, будто боясь прикоснуться. Рибас опять похлопал беднягу по плечу, чтобы оторвать его от Нормы, — но все было тщетно.
— Все из-за вашего упрямства, — с досадой пробормотал Рибас. — Зачем браться за щетку, если это не ваше ремесло?
— Он же объяснил нам, Эудальд, — возразила Норма с упреком. — Не надо об этом.
— Да он просто псих!
— Оставь его в покое. И заплати, будь добр.
Она еще некоторое время терпела горячий лоб возле своей ноги и робко протянула пальцы к черным волосам, не осмеливаясь прикоснуться. Рибас хотел было посильнее хлопнуть нервного чарнего, но сдержался и протянул ему монету в пятьсот песет.
— Вот, возьмите. И купите себе «Комфорт», будет меньше проблем с обувью...
Горбун поднял над склоненной головой дрожащую, испачканную гуталином руку, но денег не взял. Он поправил на затылке повязку, осторожно снял ногу Нормы с упора, подобрал тюбик с кремом, щетку и бархотку, уложил все это в саквояж, понуро поднялся с пола и, ни на кого не глядя, поспешил восвояси.
Часть вторая
Бывают времена, когда чувствуешь, что раскололся вдребезги, и одновременно видишь себя стоящим посреди дороги и разглядывающим обломки, прикидывая, можно ли сложить их снова и что из этого выйдет.
Т.С. Элиот
1
Невеселые будни, наступившие вслед за спектаклем в «Кафе-де-ля-Опера», усилили тоску и беспокойство Мареса, и он сотни раз проклинал себя за малодушие, за глупые слезы, которые проливал перед Нормой и ее приятелями. Саквояж, парик и бакенбарды пришлось вернуть Серафину, и в течение всей той серой и ветреной недели Марес один или в обществе Кушота целыми днями играл на площади Реаль и на улице Порталь-дель-Анжел, то и дело скрываясь от дождя в переходе на станции метро «Каталуниа». Выручка его в этот период составляла около двух-трех тысяч песет, намного меньше обычного, но с наступлением теплых дней дело пойдет лучше.
По вечерам, вернувшись домой, он ложился рано, но уснуть не мог. Он вставал, наливал себе рюмку и, включив радио, слушал музыку. Стоя глубокой ночью возле окна, Марес задумчиво смотрел на две тонкие параллельные полоски шоссе и неоновую рекламу TV3, посылающую в бездонное небо навстречу звездному свету свое искусственное обманчивое мерцание. Весь мир, даже его убежище на улице Вальден казались ему коварной ловушкой. «Чертова плитка, которая падает в ночной мрак, — говорил он себе, — это осколки моего мозга, эти сети, натянутые там, внизу, так и ждут моего падения...» Мысли о Норме и о том, как завладеть ею, были полны отчаянной, мрачной решимости.
Как-то в субботу, одолеваемый неосознанным желанием, а может просто от скуки, он надел коричневый полосатый костюм, розовую рубашку и, глядя в зеркало, вновь заменил свое лицо рожей Хуана Фанеки: бакенбарды, черная повязка на одном глазу, другой — смеющийся и зеленый да кучерявый парик, — вышел на Галерею Восторга и, лукаво улыбаясь краешком рта, позвонил в дверь вдовы Гризельды.
— Привет, Гризи. — Он игриво ущипнул ее за подбородок.
Она только что вернулась с работы, из своего кинотеатра, и как раз кипятила воду, чтобы выпить чаю с лимоном: ее сильно продуло и теперь познабливало.
— Только не целуй меня, дорогой, — поспешно предупредила она, едва он подался вперед, — я могу тебя заразить.
Она по-прежнему сидела на строгой диете и похвасталась, что сбросила уже больше трех кило. Сеньора Гризельда налила чай, и они принялись неторопливо беседовать о непостижимых судьбах некоторых одиноких людей и о медленном, загадочном и необратимом разрушении их дома на улице Вальден — символе мечты и свободы, рассыпающемся в прах. Внезапно ему захотелось поговорить с ней о Жуане Маресе, жильце из квартиры «Б» на ее этаже. Он рассказал, что они дружили в детстве и теперь, мол, ему невыносимо видеть, какую жизнь он ведет, ведь раньше Марес был тонким и образованным человеком, правда невезучим и не от мира сего... Внезапно Марес ощутил, что, отмежевавшись на словах от уличного музыканта и его страданий, он воспрял духом. Он спросил о Маресе сеньору Гризельду, но та брезгливо поморщила носик:
— Не очень он мне по душе, дорогой. Честно говоря, я его просто не выношу, — добавила она неохотно. — И не потому, что он уличный музыкант и ходит в лохмотьях... Просто он пьяница и свинья, и у него нет ни капли достоинства. И не нравится мне, как он на меня смотрит.
— Ты права, Гризи. Бедняга катится вниз, увязает на самом дне жизни, а все потому, что его бросила жена.
— Да что ты говоришь? Несчастный! — вздохнула вдова. — И все же знаешь, он какой-то циничный. Посмотри на него, как он одет! Можно подумать, что он спит на улице. А известно тебе, сколько он зарабатывает в день с этим аккордеоном? Очень даже неплохо, я-то знаю. Один приятель покойного мужа тоже вот так зарабатывал, с саксофоном. И на те монетки, которые ему бросали, в один прекрасный день открыл винный магазинчик в районе Сантс...
— Наш-то дуралей, — произнес он задумчиво, — целыми днями вкалывает. Не знает, куда девать свою жизнь.
— Ну, если не знает... Ладно, раз он твой друг, буду теперь смотреть на него другими глазами. — Сеньора Гризельда добродушно улыбнулась, и ее проворная рука, полненькая и розовая, взялась за ручку чайника. — Может, еще чайку, душа моя? Как там твои анкеты?
— Я больше не работаю на Женералитат, — оживившись, ответил он, шепелявя на андалусский манер. — Я теперь продаю венецианские жалюзи. Мне везет, Гризи.
Маска уже начинала тяготить Мареса. Чувствуя, что кто-то словно дергал его за невидимые нити, как марионетку, а он лишь безвольно подчинялся, он в какой-то момент сделал робкую попытку раскрыть свою игру. Но вдова была с ним так заботлива, внимательна и нежна, что ему вдруг стало жалко всех троих: ее, Фанеку и себя самого. Он простился и ушел.
Но вместо того чтобы идти домой, он спустился на лифте вниз, зашел в кафе напротив, сел за стойку и заказал стакан вина, потом еще один и еще два. Он просидел там до закрытия. Оставшись в полном одиночестве, попытал счастья на игровом автомате, из которого доносилась странная музыка, что-то причудливое и космическое. Он почувствовал себя бодрым, отдохнувшим, вполне довольным собой, своей хитростью, и сноровкой, и этой странной железкой, издающей необычную музыку, и чья-то невидимая рука словно похлопывала его по плечу, подбадривая: «Если ты превратишься в другого, оставаясь при этом собой, ты никогда не будешь одинок».
2