Нинка исчезла. На все мои вопросы, которые я старательно камуфлировал, чтобы скрыть личную заинтересованность, Валерка отвечал уклончиво: «Не знаю». Прошло два года, и меня забрали в армию. А когда до дембеля оставалось всего ничего, я вдруг получил телеграмму. Писала Нинка: «Привет, «муж»! Валерик сказал, что ты меня разыскивал. 27-го я буду в городе, где ты служишь. Можем встретиться…».
До 27-го оставалось целых четыре дня. Неимоверными усилиями я выторговал у ротного увольнительную и стал прикидывать, где бы эта встреча могла состояться, ощущая спонтанную внутреннюю дрожь. Если Нинка готова была со мной встретиться, приехав сюда, за тридевять земель, – не для того же она это делала, чтобы просто посмотреть на мальчишку, который был младше ее на 16 лет? И чем ближе был день нашей встречи, тем больше мысль, что мной интересуется зрелая женщина и с этим фактом нужно что-то делать, будоражила мое воображение и забрасывала бренное тело куда-то на небеса.
Все это, наверное, и сыграло со мной злую шутку. 26-го я шел от солдатского магазина к казарме, витая в облаках и за каким-то чертом машинально перебирал в руках колоду игральных карт. Меня остановил полковой замполит, с которым отношения перед дембелем, скажем так, были сложными. Я получил трое суток ареста и тут же караульным нарядом был препровожден на гарнизонную губу – отсиживать от звонка до звонка.
Еще через шесть лет, когда я заканчивал учебу в Москве, мне позвонил Валерка: «Мать с Нинкой, – сообщил он, – будут проездом в Днепропетровск. Очень прошу, встреть их на Казанском вокзале и перевези на Курский». Я полетел буквально на крыльях. С трудом дождался поезда, ворвался в вагон. Ни Нинки, ни Валеркиной матери там не было. Я оббежал весь состав, сделал через справочную Казанского объявление. Но и на этот раз увидеть Нинку было не суждено.
И все-таки мы встретились. В поселке под Днепропетровском. Узнав друг друга сразу, словно виделись вчера.
Нинка жила одиноко в отдельном доме с маленьким двориком, засаженным старыми вишнями, между которыми стоял дощатый топчан с навесом. Он одной стороной упирался в глухой соседский забор, а другой, под углом, нависал над топчаном, и с него время от времени скатывались свернутые от зноя листочки.
Мы проговорили до позднего вечера, вспоминая свои жизни по отдельности, поскольку в них, конечно, почти не было пересечений, если не считать злосчастные шишки в юности и двух несостоявшихся встреч. А когда воспоминания оказались исчерпанными, я, сам не зная почему, еще раз пристально всмотрелся в Нинкины глаза, в которых сохранилась характерная «вздернутость», и расстегнул верхние пуговицы ее халата.
Она улыбнулась, совсем как тогда, когда я пытался неумело ее поцеловать, но сопротивляться не стала. Я положил ее на топчан, продолжая методично расстегивать пуговицы, бретельки, зажимы на чулках, и даже отметил попутно, увидев ее обнаженное тело, что оно не подчинилось времени. И только когда полупьяный от нахлынувших чувств я нашел губами ее губы, все еще пахнущие нашим первым поцелуем, до меня донесся спокойный Нинкин голос:
– Не поздно ли ты это делаешь?
– Нет, – не сразу ответил я.
Мне шел шестьдесят восьмой год, Нинке, стало быть, – восемьдесят четвертый. Но что-то настойчиво мне внушало, что вся жизнь еще впереди.
Мясо и овощи в собственном соку по-ёзгечуйски на фоне отвергнутой любви и спонтанной песни в духе романсеро
Любовь и лето, дорогие друзья, вещи хоть и разные, но в чем-то все же схожие. В первую очередь тем, наверное, что их уход не может не вызвать легкую грусть и легкое сожаление. Жизнь продолжается, конечно, но куда деться от едва различимого щелчка, когда в очередной раз поворачивается колесико ее счетчика?..
Много лет назад, после двухдневного перехода на лошадях, занесла меня нелегкая в богом забытый киргизский аул Ёзгечу (позже я узнал перевод этого слова: «Летняя переправа», что соответствовало сути, поскольку даже на лошадях туда можно было пройти только летом). Что я там делал и сколько был – не суть важно. Важно, что я влюбился в местную девчушку по имени Суусар, которая ходила в кирзовых сапогах. Без всякой задней мысли (пацаном был) я признался в этом Суусар. И она сказала: «Нет».
Было это в день моего отъезда из Ёзгечу. Накануне гостеприимные киргизы зарезали барашка, что-то уже варилось в котлах, а хозяйский мальчишка деловито взбивал в бурдюке свежезабродивший кумыс. Суусар же предстояло в честь гостя приготовить коронное блюдо ёзгечуйцев, чем-то похожее на андижанскую дамламу.
– Мы очень разные, – сказала мне Суусар в ответ на мое признание. И, тонко нарезав несколько кусочков курдючного сала, выстлала им дно стоящего перед ней казана.
– Ты европеец, – продолжила она, указывая на белоснежные кусочки, – а я (указывая на цвет казана) – азиатка.
– Ну и что? – попытался возразить я, – все люди сделаны из одной плоти.
И положил поверх кусочков сала несколько бараньих косточек и относительно мелко нарезанное мясо.
Суусар грустно улыбнулась, бросила поверх мяса щепотку соли, щепотку красного перца и щепотку растертой в ладонях зиры, от чего запах кислого молока, исходящий от ее волос, принял горячий и возбуждающий оттенок.
– У каждого, тем не менее, своя кровь – продолжила она, порезав на две части несколько некрупных помидоров. – У меня, например, пресная, как у этих овощей. И у моей матери она пресная… У тебя же не такая?
С этими словами Суусар выложила порезанные помидоры поверх мяса и косточек.
Я не знал, какая у меня кровь. Но хуже всего, я не знал, что ответить. Подсолив слегка помидоры, я разрезал пополам вдоль три луковицы, мгновенно ощутив резь в глазах. Но слезу, думаю, выбил из глаз все же не лук, а мое молодое бессилие в аргументах (пацаном я был, повторяю).
– Ест глаза, – чертыхнулся я, когда Суусар обратила внимание на бегущую по моей щеке слезу, – очень жесткий лук.
И небрежно бросил половинки лука поверх помидоров.
– Не огорчайся, – улыбнулась она так, как улыбаются проницательные восточные женщины и выбрала из стоящего рядом ведра две моркови. – В любом случае впереди у тебя такая же яркая и сладкая жизнь, как эти клубни. Она уложила разрезанную пополам морковь рядом с брошенным мною луком и вновь всыпала щепотку соли, щепотку красного перца и щепотку растертой в ладонях зиры.
– Без тебя, – упрямствовал я, – вряд ли жизнь будет яркой и сладкой. Скорее всего – горькой, как этот молодой чеснок.
Я снял кожицу с молодого овоща с таким остервенением, что шелуха полетела в казан. Это, конечно, никуда не годилось, благо Суусар с той же восточной, но уже покладистостью, быстро ее удалила. Я пытался воспользоваться моментом, чтобы ненароком перехватить ее ладонь или хотя бы ее коснуться. Но не успел, ограничившись