II. ПРИЛОЖЕНИЕ I
ОБ ОДНОМ РУССКОМ ТИПЕ ПОДВИЖНИКА ПРОСВЕЩЕНИЯ
Чтобы лучше понять смысл приверженности Феодосия к грамоте и божественным книгам и его «скорого учения», нужно помнить не только об особой предрасположенности и больших способностях ребенка, но и об исторических и бытовых реалиях 40–х годов XI в., к которым относится период учения Феодосия. Нельзя не учитывать, что еще поколение «дедов» появилось на свет скорее всего в языческую эпоху и что, следовательно, родители Феодосия принадлежали к первому поколению русских христиан, т. е. тех, кто был крещен при рождении. Какой бы быстрый прогресс ни характеризовал утверждение христианства на Руси, в годы детства Феодосия даже в Киеве (не говоря уж о Курске) христианизация по существу затронула лишь население определенных городских слоев. Формальная же христианизация характеризовала в основном население крупных городов и не в состоянии была в течение всего XI века разрушить язычество в бытовых формах его выражения. И в XI, и в первой половине XII в. крестьянская Русь хоронила своих покойников по языческим ритуалам на курганных кладбищах, без сколько–нибудь надежных следов христианского культа. В самом Киеве курганный некрополь прекратил функционировать только во второй половине XI в. (Седов 1987:41). Несмотря на известную территориальную неравномерность распространения христианства на Руси и на первенство Киева (как и Новгорода) и земли полян и соседних племен в этом отношении, современный исследователь, вероятно, прав, говоря, что
в целом курганные захоронения XI–XII вв. полян, волынян и древлян не дают оснований говорить о широком распространении христианства в среде деревенского населения.
(Седов 1987:42; ср. также Vlasto 1970:236 сл. и др.)
Считают иногда, что языческий в значительной степени характер Руси в XI в. косвенно вытекает из интерпретации данных о церковном строительстве. Как известно, первыми «собственными» (или настоящими) монастырями были мужской и женский монастыри, построенные князем Ярославом после 1037 г. Старший из всех монастырей, построенных самими монахами, отшельниками, — Печерский в Киеве возник позже (Голубинский 1904, I, 2:565 сл.; Макарий 1889, I:189 сл.; II:55 сл. и др.); до середины XI в., согласно летописным и археологическим данным (Седов 1987:42), было построено всего семь христианских храмов (три в Киеве, два в Новгороде, по одному в Чернигове и Тмуторокани). Впрочем, как бы ни относиться к старым данным, подозреваемым в ненадежности (ср. сообщение Никоновской летописи о том, что в пожар 1017 г. в Киеве сгорело церквей «яко до семи сотъ», свидетельство Титмара Мерзебургского, относящееся к 1019 г., о «четырехстах» киевских церквах [Chron. VIII, 16], или данные Лаврентьевской летописи о том, что «близь шести сотъ» церквей погорело в Киеве в 1124 г.), и к выкладкам наиболее надежных старых исследователей (Макарий 1889, I:44 сл., 191 сл.; II:83–88; Голубинский 1904, I:2, 3 сл. и др.), в данном случае существенно подчеркнуть два противоположных и в то же время равно характерных факта, относящихся к этому времени, — живость и актуальность старой языческой подосновы и бурную устремленность к новой христианской жизни, желание стать «новыми людьми», чувство приобщенности к цивилизация, свету, Священной истории и связанный со всем этим оптимизм, порождающий надежду и веру в близкий окончательный успех. Сам этот зазор между старым и новым с их резкими контрастами придавал этим первым шагам русского просвещения совершенно особый колорит напряженности, «пороговости» и вместе с тем доверия к происходящему, веры в торжество Царства Божьего на земле. И митрополит киевский Иларион, насколько можно судить о его взглядах по «Слову о законе и благодати», и Феодосий до киевского периода его жизни, если судить о нем по ЖФ, хорошо вписываются в эту ситуацию, многое в их поведении и высказываниях объясняется из нее. Но подобные ситуации и тем более такой тип людей не раз повторялся в русской истории, хотя, к сожалению, он не привлекал к себе должного внимания.
Поэтому здесь в связи с первыми по времени достоверными примерами приверженности к духовному просвещению уместно обозначить несколько существенно более поздних и, конечно, различающихся между собой свидетельств этого рода, которые, однако, будут понятнее современному читателю и, может быть, помогут ему лучше почувствовать и природу этого явления и сам психологический тип русского подвижника просвещения.
Оставляя в стороне многочисленные примеры из «горячих», Sturm–und–Drang'oвскиx эпох типа петровской с ее обилием соответствующих типов [714], можно привести несколько иллюстраций чисто литературного или специально автобиографического характера, довольно равномерно расположенных в немного более чем вековом отрезке предреволюционной истории.
Первый пример — описание атмосферы бескорыстного «просвещенческого» энтузиазма, необыкновенного воодушевления казанского юношества по случаю решения открыть университет в тот «горячий» период, который был назван поэтом «Дней Александровых прекрасное начало»:
Нельзя без удовольствия и без уважения вспомнить, какою любовью к просвещению, к науке было одушевлено тогда старшее юношество гимназии. Занимались не только днем, но и по ночам. Все похудели, все переменились в лице, и начальство принуждено было принять деятельные меры для охлаждения такого рвения. Дежурный надзиратель всю ночь ходил по спальням, тушил свечи и запрещал говорить, потому что и впотьмах повторяли наизусть друг другу ответы в пройденных предметах. Учителя были также подвигнуты таким горячим рвением учеников и занимались с ними не только в классах, но во всякое свободное время, по всем праздничным дням. […] Так продолжалось и в первый год после открытия университета. Прекрасное, золотое время! Время чистой любви к знанию, время благородного увлечения!
(С. Т. Аксаков, «Воспоминания»)
Второй пример — печальная история мученика и жертвы просвещения, купеческого сына Гаврилы, описанная М. П. Погодиным, который сам являет собой пример титанического труда на ниве просвещения — и как ученик, и как учитель, наставник, — в рассказе «Черная немочь» (1829 г.). Это свидетельство ценно и потому, что герой рассказа принадлежит к тому слою русского общества, который долго был отрезан от просвещения, и потому что оно убедительно изображает, как «мифопоэтическое» и фольклорное соединяется с «научным» и литературным. Отец, обеспокоенный состоянием сына, обращается к нему со своими тревогами и просьбой открыть причины происходящего с ним:
Теперь не могу без слез смотреть на тебя: задумчивость и уныние, начертанные на лице твоем, внушают в меня сострадание […] Излей же передо мной всю душу твою — скажи мне, отчего твоя грусть, тоска и печаль.
— Батюшко, я хочу учиться.
— Как, как! что такое, учиться? […]
— Да, батюшко, давно уже зародилась во мне это желание. Оно не дает мне покоя ни днем, ни ночью. За прилавком, в городе, за чайным столом в гостинице, дома в комнате, на улице середь прохожих, в церкви Божией, везде, всегда мерещутся мне вопросы, на которые отвечать я себе не в силах и которые, как демоны какие, беспрестанно уязвляют меня и мучат. Мне все хочется знать, знать […] и отчего солнце восходит и закатывается, и отчего месяц нарождается и опять убывает, и отчего звезды падают, и каким светом сияют они, отчего радуга блестит своими яркими цветами, отчего облака носятся, гром гремит, молния сверкает; отчего горы поднялись и опустилися долины, какою цепью соединяются на земле Божии твари, камни, травы и звери, почему каждая из них необходима; что такое человек, что он на земле делает, откуда он пришел, куда он идет, какое таинство открывается ему смертью; как мысль в голове зачинается и плодится, как выговаривается она словом; — отчего во всяком царстве есть крестьянин, мастеровой, купец и дворянин, как на один рубль, если он будет переходить из рук в руки, накупается столько ж, сколько и на миллион рублей, отчего бумага идет наравне с золотом; — всегда ли было так на земле, как теперь; как все это стало, лучше или хуже было прежде; везде ли так, как у нас; отчего разроднились народы, языки и веры; что такое счастие, несчастие, судьба, случай; что такое добро, зло, воля, разум, вера, что такое Бог…
Слезы в три ручья полились из очей воспламененного юноши — он не мог говорить больше. […].
Когда Гаврила узнает о намерении отца женить его и, следовательно, о необходимости отказа от мечты об учении, он кончает жизнь самубийством, бросившись в Москву–реку с Каменного моста. Священнику, принимавшему в нем живое участие, он оставил письмо, кончающееся фразой, тоже своего рода «плодом просвещения» — «Смерть мила мне еще как опыт».
Третий пример — о людях совсем иного круга, о старом генерале в отставке и его дочери Вере из повести А. В. Дружинина «Рассказ Алексея Дмитрича» (1848):