По вечерам он любил, чтоб мы читали ему книги из его библиотеки, а библиотека эта вся состояла из старых русских писателей да из Вольтера, переведенного на наш язык в восьмидесятых годах. Мило было слушать, как Веринька ломала свой язык над дубоватывами виршами Озерова и других поэтов, очень почтенных, но совершенно неудобных для чтения вслух в наше время. Поработавши над какой–нибудь трагедией или торжественною одою, Веринька раскрывала Задига или Принцессу Вавилонскую и читала их ровно, спокойно, не смущаясь варварски тупым переводом и циническими выходками старого фернейского проказника. Старик хохотал до упада, восхищался самыми незначительными местами, иногда собирался отнять у дочери книжку, приговаривая: «Рано тебе еще такие вещи читать». Однако чтение продолжалось; Вериньке же было все равно: чтобы доставить удовольствие старику, она не отказалась бы при всех громко читать Фоблаза и Маркиза Глаголя.
Интерес старого генерала к чтению несомненен, но, похоже, его особенно интересовало «легкомысленное». Но немало свидетельств и о читателях, которых привлекало именно «серьезное». Следующие примеры бросают свет на «просвещенческие» запросы представителей еще более низкого социального слоя, чем погодинский Гаврила («дворового» или «лакейского»; ср. в этом отношении Смердякова). И. А. Гончаров в «Слугах старого века» (очерк I. Валентин) описывает своего слугу, человека довольно случайного и не привлекавшего к себе до поры внимания его господина. Однажды, придя домой во внеурочное время, Гончаров случайно услышал голос своего слуги, читавшего с большим чувством стихи и певшего романс на слова Жуковского. Войдя в комнату Валентина, Гончаров сильно смутил своего слугу, перед которым лежал небольшой том стихотворений Жуковского:
— Что ты читал сейчас? — спросил я.
— Да вот это самое. — Он указал на книгу. — Сочинение господина Жуковского.
— Тебе нравится? — спросил я.
— А как же–с: кому такое не понравится! […]
Далее Гончаров попросил Валентина продолжать чтение, и тот прочитал «Минувших дней очарованье…» вплоть до заключительных стихов — «И зримо ей в минуту стало / Незримое с давнишних пор».
Последние слова он с умилением как будто допел и кончил почти плачем, голубые глаза увлажнились, губы сладко улыбались.
Выяснив, что Валентин далеко не все понимает в прочитанном, Гончаров не удержался от вопроса: «Зачем же ты читаешь?» и услышал ответ: «Если все понимать — так и читать не нужно: что тут занятного! […] Иные слова понимаешь — и то слава Богу!»
Другой пример «серьезного» читателя «запойного» типа приведен в «Воспоминаниях» П. Д. Боборыкина:
Типичнейшая личность старой девицы Лизаветы (вольноотпущенной моей прабабки с материнской стороны) вошла и в мой первый роман. И эта «Лизавета Андреевна» стоила целой энциклопедии. Она жила на покое и запойно читала. Нет ни малейшего преувеличения в том, что я сообщил в тех очерках о ее изумительной памяти и любознательности во всем, что — история, политика, наполеоновская эпоха, война 1812 года. Она знала наизусть имена маршалов Наполеона, даже таких, о которых у нас выпускные гимназисты никогда не слыхали, имена и возраст всех членов царствующих домов. Она читала решительно все, что могла достать: газеты, журналы, романы многотомные сочинения, всю историю Карамзина и описание таких обширных путешествий, как кругосветное плавание Дюмон–Дюрвиля. Любимые ее темы были: исторические личности — Наполеон, Иван Грозный, Карл XII, Петр Великий, Екатерина Вторая, король Густав–Адольф. Спрашивается: каким образом могло бы сложиться бытовое лицо такой Лизаветы Андреевны, если бы в том доме, где она родилась дворовой девчонкой, не было известного умственного воздуха?
И в заключение — никогда не публиковавшееся автобиографическое свидетельство Ремизова, составленное в 1912–1913 гг. (Рукописный отдел Публичной б–ки. СПб. Архив Ремизова А. М. Ф. № 634, ед. хр. 1. А. М. Ремизов. Автобиография. Петербург. Беловой автограф):
В 12 лет я уселся за книгу и все читал, все, что только ни попадалось. А чтобы прочитать как можно больше, я по ночам ставил ноги в холодную воду и так читал до утра, забыв мои сны и уроки. В год я одолел много книг, много всяких историй и рассуждений, рассказов и романов, и задумал я постичь философию. […] От сказок и Макарьевских четий–меней через любимых писателей — Достоевского, Толстого, Гоголя, Лескова, Печерского и Ницше и Мэтерлинка и опять к сказкам и житиям и опять к Достоевскому… вот она как загнулась дорожка, вот те камушки, по которым шел и иду за тридевять земель в тридевятое царство за живой водой и мертвой. (лл. 9–11).
Примеры этого рода (как и те, которые относятся к роли чтения — индивидуального, семейного и т. п.) легко могут быть умножены и составили бы целую антологию, рассказывающую о приверженности к знанию, к чтению, о вдохновляющих открытиях, соблазнах, заблуждениях. Но почти всегда за этими частными примерами усматривается общее — вера в жизнестроительное значение слова, своего рода религиозное отношение к литературе и науке даже в наиболее «позитивистические» периоды. Этот фон нужно иметь в виду и в связи с отношением Феодосия к божественным книгам, пожалуй, первым из свидетельств о почти тысячелетней традиции.
ПРИЛОЖЕНИЕ II
ПРОБЛЕМА «ЖИТИЯ АНТОНИЯ».
АНТОНИЙ И ФЕОДОСИЙ
Основным «антониевын» текстом было, конечно, «Житие св. Антония», в существовании которого, как и в отражении его в ряде других текстов, в настоящее время сомневаться не приходится. И хотя и этот текст не может дать вполне удовлетворительный ответ на традиционно возникающий в таких ситуациях вопрос «Wie ist es eigentlich gewesen?», он, по крайней мере, определяет другой полюс в трактовке этого образа, позволяя тем самым понять специфику трактовки его Нестором, во–первых, и — что в данном случае важнее — реконструировать с наибольшей вероятностью «реальный» образ этого подвижника, известный лишь по нескольким разным (в том числе и тенденциозным) «текстовым» версиям.
Все это вынуждает на время более конкретно обратиться к проблеме «Жития св. Антония», взятой на фоне того предпочтения, которое было оказано современниками Феодосию (он был канонизирован раньше, чем Антоний; житие его не только сохранилось, но и получило широкое распространение и т. д.) по сравнению с Антонием и которое признают неслучайным (Федотов 1959:33) [715].
Против тезиса о «неслучайности» спорить трудно, и, видимо, предпочтение, оказанное Феодосию, объясняется и теми причинами, которые указывают исследователи. Но говорить о позиции «современников» и вообще русского общественно–религиозного мнения в дотатарский период, т. е. в течение более чем полутораста лет после смерти Антония и Феодосия, тем более с такой определенностью, по меньшей мере рискованно. Осторожнее и целесообразнее поэтому, напомнив об основных «внешних» свидетельствах, относящихся к «Житию Антония» (составление обширного текста о первых печерских подвижниках, об устроении Антонием Печерского монастыря и об основании церкви святой Богородицы, относящегося к последней четверти XI в. [716]; известность этого текста на рубеже XII–XIII вв., о чем можно судить по некоторым частям «Киево–Печерского патерика» [высказывалось мнение, что обширные выписки из «Жития» у Симона и Поликарпа можно понимать как указание на то, что в это время оно уже было полузабыто] [717], свидетельства XVI–XVII вв.
об утрате текста «Жития» и о том, что под этим названием начинает фигурировать другой текст, отличный от первоначального «Жития Антония» [718] и т. п.), подчеркнуть один из основных результатов исследования Шахматова (1898:105–149; 1908 и др.) — наличие уже в раннее время двух противоречащих друг другу версий рассказа о начале Печерского монастыря, в одной из которых решающая роль в этом деле отводится Антонию, в другой же — Феодосию. Эти противоречия, конечно, отсутствовали в тексте «Жития Антония» и объясняются из тех источников, на основании которых можно судить об утраченном тексте жития. Основным таким источником была т. наз. Печерская летопись, которую, согласно Шахматову, составил в начале XII в. (до 1110 г.) неизвестный монах. В эту летопись, помимо погодных записей и некоторых других материалов, вошли две статьи, написанные Нестором в конце XI в., — «Сказание, чего ради прозвася Печерский монастырь» и рассказ о перенесении мощей Феодосия, продолженный краткой похвалой ему, — а также многочисленные заимствования из самого «Жития Антония». Но Печерская летопись, составленная, очевидно, в Печерском монастыре, также не дошла до нас, хотя она, видимо, была утрачена позже, чем «Житие Антония» [719]. Следовательно, встает новый вопрос — об источниках, по которым можно судить о самой Печерской летописи. Шахматов, основательно изучавший эту проблему, установил, что, помимо последующих редакций «Повести временных лет» [720], к числу источников первостепенной важности относятся некоторые части «Киево–Печерского патерика», а именно входящие в него «Слова» (сказания) Симона и Поликарпа. Конкретно, речь идет о семи фрагментах, в которых упоминается Антоний и даже его житие («[…] сам челъ еси въ житии святаго Антониа […]», «Послание Симона к Поликарпу». Слово 14, л. 1226, см. Абрамович 1930:102 и др.) [721]; об этих фрагментах см. Шахматов 1898:107–112. Наконец, как особый источник сведений о Печерской летописи в той ее части, которая так или иначе отражала «Житие Антония», следует выделить добавления, сделанные уставщиком Кассианом в редакциях Патерика 1460 и 1462 гг. и заимствованные им из Печерской летописи («Кассиановские» редакции). Эти добавления, важные и сами по себе, оказываются особенно ценными постольку, поскольку они отличаются от всех предыдущих редакций Патерика и, в частности, от сведений, относящихся к Антонию и в несторовом ЖФ (Шахматов 1898:124–127 и далее).