Согласен ли я? Я ответил: согласие на постановку – пожалуйста, но: начинать со Сталина – это упрощение нашей истории, а «Ленин в Цюрихе» встретил могущественных врагов на Западе, вам будут препятствия.
Только что посвежу из советских придавленных кругов – Любимов многого ещё тут, западного, не представлял.
А история отношений с Любимовым у нас была вот какая. Познакомились через Борю Можаева, были очень взаимно теплы и непосредственны, встречались несколько раз (и на поминки Твардовского ездили). По моему ощущению, он отличался постоянной открытой, сердечной готовностью, которую никак не ограничивало его видное положение в театральном мире. Очень он непринуждён, светлая улыбка, искренние порывы. Особенно же запомнился их с Борей безстрашный визит ко мне в Переделкино, за день до моей высылки, когда надо мной все бури гремели. Они смело прошли через оцепление гебистских надзорщиков.
В связи с проектируемой постановкой Ю. П. хотел приехать ко мне в Вермонт тем же летом, и я уже посылал ему расписание самолётов и автобусов. Потом он смолк, больше чем на год, никак не объясняя; очевидно, уже вник в западную обстановку. И – прав. Тем временем он напечатал несколько обширных интервью, ещё обожжённый всей тамошней болью своей и своего театра, – и, по-моему, слишком придирчиво клеймил А. Эфроса[405]. Эфроса я знал по незаконченной нашей с ним работе над «Свечой на ветру» в Театре «ленинского комсомола» – и хотя я нисколько с ним не сдружился, но и отвратного образа уж никак не вынес.
Прошло два года – вдруг Юрий Петрович звонит из Бостона, что в этом ноябре он здесь (мы уже из газет знали) и очень нужно повидаться. Я рад ему, но знаю, что тактически ничем ему встреча не поможет: слишком разный жизненный опыт, разные углы зрения. Приехал, пробыл сутки. Всё так же он был изранен положением театра и своим. Вот каков теперь был его проект: сделать нам втроём с Ростроповичем какое-то общественное заявление о положении советского искусства – и с удивлением услышал от меня, что моё участие только потопило бы то заявление. (Был как раз пик травли меня в Соединённых Штатах.) До такой степени он изранен, а ещё старше меня на год, – не знаю, как ему хватает сил тянуть работу, невыносимую на иностранных языках, малоизвестных ему. Но поражаюсь, как энергично он справляется. (Ещё год спустя, в горбачёвскую новизну, промелькнула ему возможность вернуться в Москву, он звонил нам, зондировал наше мнение – мы очень советовали ему ехать.)
Осенью 1986 оказался и Юрий Кублановский близ нас, в Дартмут-колледже, и тоже приезжал. Он от момента эмиграции в 1982 открыто вслух выражает приверженность к моим книгам и согласие с моей линией – и за то подвергается от третьеэмигрантов самым унизительным насмешкам. Но в день его приезда и он и я оказались больны – и мало что вынесли от встречи. Да читать заочно его стихи, да обменяться хорошими письмами – мне кажется ничуть не меньше встречи. Я считаю Кублановского весьма талантливым, из лучших русских поэтов сегодня, и с очень верным общественным и патриотическим чувством, – хотя его усложнённая метафоричность, нередко ускользающая в переливах, огорчает меня. Не верю, что сегодня нельзя писать «просто».
А кроме встреч – сколько непроизвольных фраз неоглядчиво утекает через письма. Пишут, кажется, самые честные люди и с самыми честными намерениями – как можно, стиснув зубы, промолчать? как можно не протянуть руку поддержки? Вот М. Г. Трубецкой, из тех самых Трубецких, следующее поколение, шлёт воспоминания отца, я читаю, отзываюсь – а он отрывки из моих писем помещает как «предисловие» к своим публикациям (один – спросив разрешения, другой – уже и без). – Игорь Глаголев, перебежчик 1976, надрывается в борьбе против Советов, отвечаю ему сочувственным письмом – вскоре узнаю, что я, заочно и без моего ведома, избран в «почётные председатели» их политической коалиции. – О. А. Красовский ездит по Штатам и Европе и, в утвержденье своего новообразованного журнала «Вече», читает вслух моё совершенно частное к нему письмо. – Художник Дронников издал книжечку статистики о старой России, верного и полезного направления, прислал мне, – ну как промолчать безчувственно? Шлю ему всего две-три фразы в письме – в следующем его выпуске они уже напечатаны как реклама на обложке! – Какой-то молодой человек Орешкин шлёт мне альбом своего исследования об этрусском языке, я не соберусь, не успеваю вникнуть в суть, но так ему нужна поддержка, все его отвергают и смеются, – я пишу письмо с сочувственными словами, нельзя же истуканом замерзать в холодной высоте, – он выхватывает из письма благоприятное, опускает невыгодное, ещё переставляет фразы, как ему ладней, – и эту подделку печатает предисловием к своей книге!
Так что́, я уже и писем никому не должен писать, так получается? Замкнуться до того, чтоб – и ни единого письма? Только так в этом эмигрантском кишении можно устоять?
______________
Жалею ли я, что 10 лет, от «Письма вождям», не бросал напряжённую публицистику да «спасал» Запад? Эта деятельность была, может, и ошибочна, но я не жалею о ней: «душа требовала», и я не мог иначе. Ведь мой врыв в публицистику и политику произошёл вовсе не от высылки на Запад, а ещё в СССР: «Письмо вождям», статьи «Из-под глыб», не говоря уж о войне с Союзом советских писателей. Так требовало неунимчивое сердце, и неизбежно было мне через это пройти. (И Ермолай – в меня, и в мать. Интерес его к политике всё обостряется. Схватился набирать на печатной машине мою статью «Черты двух революций». Рано утром до школы он непременно слушает «последние известия» и, когда считает новость чрезвычайной, – бежит ко мне в рабочее здание, сообщать, – я слушаю только в полдень. Так, исключительно взволнованный, принёс он мне весть о смерти Андропова. – «Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут от тебя. Кому же достанется то, что ты заготовил?»[406] А как он эту власть себе готовил…) Моя общественная активность была – и в традиции русской литературы: если я вижу грозную опасность – я должен пытаться всем открыть на неё глаза. Да на Западе старался я убедить не политико-журналистическую братию, а простых людей. А на Востоке – как иначе защищать союзников, сотрудников, Фонд? как же – без публицистической войны с Советами? А тогда что ж? – бей в одну сторону, куда стало не опасно? а на Западе что б ни увидели глаза – молчи?
Нет, не жалею. Но и замолчал же с 1983 года – в обе стороны. И отбился. И – замкнулся.
На самом деле проблемы XX века совсем и не умещаются в текущей политике, они суть наследие трёх предыдущих веков. Писателю и надо задумываться над