глубинами проблем, а не мельтешиться по сегодняшнему дню. Есть –
верхний зов времени. Верховой.
В такой изумительной необъятной тишине, как в Пяти Ручьях, не жил я нигде никогда – да без навязчивых громкоговорителей, всю мою советскую жизнь долбивших, изнимавших меня. Тут проснёшься ночью – и всем телом, всей душой чувствуешь себя частью неохватимого молчащего Мира. Я лежу – на самом дне его, а в недостижимой, непостижимой высоте – Господь, и оттого остро чувствую себя защищённым, глубоко сохранённым. Звуков – вовсе нет, начисто. Но если и раздастся дальний лай собак на фермах или урчаще-всхлипывающий, ни с чем не сравнимый призыв койота (моего любимца! подойди, подойди поближе!) – то эти звуки только ярче дают ощутить несравненные размеры Пространства.
А вот, в безсонницу, прорезался как дразнилка замысел двучастного рассказа, первого. Вот бы после «Колеса» успеть написать их несколько, очертить этот естественный поджанр рассказа.
______________
А – ещё же, ещё же! С 1947 года, с шарашки в Сергиевом Посаде и через все лагеря, ссылку, черезо всю жизнь, 35 лет делал я выборки сочных слов из далевского словаря[407]: сперва выписывал 1-й экстракт, потом из него самое яркое – 2-й, потом и 3-й. Всё это – в записных книжечках, мелким почерком, – а какова их судьба дальше? И нет же времени обработать как-то.
А – заметил я, что в младшеньком моём, Стёпе, кроме жадного интереса сперва к географии, а постарше – и к богослужебным текстам, ко всему их богатству, и на обоих языках, церковнославянском и английском, – заметил в нём определённое лингвистическое чутьё. И не помню, сам ли я предложил, а верней он первый потянулся к моим этим книжечкам, – но с августа 1983 (он годами помнил потом и дату, любую) принялись мы с ним, десятилетним, за такую работу: из моего последнего экстракта делать ещё один, идя по моим отметкам в блокноте, и сразу он будет печатать на машинке на малых, половинных, листах. Норма была ему на неделю сперва 2 листика, потом 3, потом и до 5, а дни работы он выбирал сам. Для него это было хорошее упражнение в объёме, смыслах и красках русского языка; а для меня – реальная помощь: из моих записных книжек никто бы, кроме Али, не взялся набирать, но она безпроглядно занята; а дальше, машинописные листики, – я уже мог отчётливо готовить и для наборщика. В 1987 исполняется сорок лет моей непрерывной работы над сохранностью погубляемой русской лексики – и наконец следует завершить выпуском словаря. (Вначале были у Стёпы минуты слабости: вдруг, при считывании, расплакался и признался, что иногда пропускал отмеченные ему слова – в надежде, что работа таким образом быстрее кончится… Но после раскаяния он уже больше так не поступал.) Замечательно мы с ним проработали четыре года, вот и кончаем.
Если бы не Степан – никогда б я на эту работу времени не нашёл. Теперь остаётся мне вновь перечитать всё дважды, вставить ещё выборки примеров словоупотребления у разных писателей – и сдавать в сложный компьютерный набор (шрифтов будет больше дюжины)[408].
Мысль добавлять примеры из русских писателей полезна наглядностью для скептических читателей: что весь этот словарь – не придумка, а слова давным-давно в употреблении, и никому же не резали глаз и ухо. – Эта мысль пришла мне и оттого, что главная доля проработки неохватного исторического материала постепенно оставалась уже за спиной. И вот, после неразгибных семнадцати лет над «Колесом», когда все, сплошь все вечера отдавались обработке очередных исторических материалов, чтобы только не задержалась утренняя завтрашняя работа, – впервые проявился просвет в моих вечерах – и я мог разрешить себе просто читать, просто читать русскую литературу! Странно ощущал я себя в этом сниженном темпе, с наслаждением втягивал. И из Девятнадцатого сколько упущено, и из Двадцатого сколького не знаю!
С той зимы – да впервые от лет тюремного чтения – я мог разрешить себе читать не именно только для своей работы, но и «просто так», по выбору, для удовольствия. Первыми тут были – Бунин, «Обрыв» Гончарова, Глеб Успенский, Островский. И нельзя было не потянуться выписывать найденные слова – а они охотно втеснялись в мой словарь. Затем, уже специально для выбора слов, я читал Мельникова-Печерского, Мамина-Сибиряка, затем стал выписывать из В. Распутина, В. Белова, В. Астафьева, и пошло, и пошло.
А острей-то всего жажда читать у меня была к советской литературе 20–30-x годов, там – многого не знаю и много недосказанного. (И – как бы тянет вернуться в юность свою, в начало своего литературного бытия.)
Но и «просто читать» я, оказывается, тоже не сумел: всё время тянется рука записать своё суждение, оценку, частную или общую, – о приёмах автора, о композиции, о персонажах, о взглядах его, и цитаты отдельные. А когда столько понавыписано – то и тоже не бросишь в запусти: надо ж выписки обработать и перелить в сколько-нибудь стройный порядок, в связный текст. И так складывались – по разрозненным книгам – не то чтобы литературные рецензии, нет, а просто – мои впечатления. Вот, они прибавляются, я стал называть это «Литературной коллекцией»[409]. Может, и в следующие годы ещё наберётся.
Да какое наслаждение, что можно наконец впитывать, что было пропущено в безконечной гонке и сдавленности всей моей жизни – покрыть прорехи моих знаний, – ведь я пробежал свою жизнь, как лошадь, погоняемая в три кнута, и никогда не было мгновения покоситься в сторону.
Вот, пишут про меня как несомненное, что я нахожусь под влиянием славянофилов и продолжаю их линию, – а я до сих пор ни одной книги их не читал и не видел никогда. Или требуют интервью: как я отношусь к «гётевско-манновской традиции гармонии» – а я Томаса Манна и ни строчки не читал до сих пор. А то усматривают «очевидное влияние» на «Колесо» «Петербурга» Белого – а я ещё только вот собираюсь его прочесть. Разве со стороны можно представить, до чего была забита моя жизнь?
Но и больше того: художник и не нуждается в слишком детальном изучении предшественников. Свою большую задачу я только и мог выполнить отгородясь и не зная множества, сделанного до меня: иначе растворишься, задёргаешься в том и ничего не сделаешь. Прочёл бы я «Волшебную гору» (и сегодня не читал) – может, она как-то помешала бы мне писать «Раковый корпус». Меня то́ и спасло, что не исказился мой самодвижущий рост. Меня всегда жадно тянуло читать и знать – но в более свободные школьные провинциальные годы не было надо мной такого руководства и не было доступа к